АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
Афанасий обернулся при последних словах иезуита и вздрогнул – глаза Симона горели холодным кроваво-красным пламенем. Несмотря на тьму, окутывавшую их, ясно был виден цвет. Иезуит напоминал матерого волка, готового вот-вот вцепиться в добычу, но еще сдерживающегося и чего-то выжидающего. А может быть, боярину это показалось – просто пламя свечи отразилось в зрачках Симона, и тем не менее Афанасию отчего-то стало не по себе, и он поскорее поспешил прочь.
Когда Нагой пришел к себе, Федор Жеребцов еще продолжал спать под лавкой, раскинувшись во весь свой богатырский рост, а подле него по-прежнему сидел верный Митька.
Тяжелый винный дух, стоявший в горнице, сразу шибанул в нос боярину, да с такой силой, что даже он сам, привычный и к доброму зелью, и к большим попойкам, невольно поморщился.
Федька застонал и, не открывая глаз, повернулся на другой бок, скомкав в большом ядреном кулаке кусок волчьей шкуры, на которой он лежал. Нагой глянул на нее, и почему-то в памяти у него вновь всплыл зловещий блеск глаз Симона. Он хмуро поплелся к себе наверх, невнятно бормоча на ходу под нос:
– Матерый волчище. Коль вцепится, так не отпустит. Эх, и куда же я вляпался? Ну да ладно, семь бед – один ответ. Авось, кривая вывезет.
Глава X
ПЛАЩ ПРОРОКА МУХАММЕДА
Симон выехал в путь через несколько дней. Пришлось раскошелиться и самому – тряхнуть мошной, чтобы выглядеть в дороге самым естественным образом, изображая из себя купца с товаром из немецких земель. Да и Афанасий Федорович не подвел. Кряхтя и охая, все время шлепая губами, как бы подсчитывая стоимость перстней, колец, чаш и прочих драгоценностей, передаваемых иезуиту, Нагой извлек из своих закромов достаточное количество требуемого царским лекарем.
Впрочем, большую часть предложенного Симон наотрез отказался брать, заявив, что в пути может случиться всякое, а он не желает стать лакомой добычей для бесчисленных разбойников.
– Мне нужно только маленькое, что легко спрятать и не обременит в дороге, – пояснил он несколько обрадованному таким мудрым умозаключением боярину.
Именно поэтому основную часть даров составили золотые перстни с ярко-кровавыми лалами, таинственно-зовущими яхонтами и прочими, не менее дорогими каменьями. Чего только не было в небольшой шкатулке, в которую иезуит сложил все, что отобрал, – топазы и опалы, бирюза и жемчуг, корунды и сапфиры. Стоимость их по тогдашним меркам была не очень высока, но талантливый авантюрист хорошо знал, что главное не подарок, а умение его преподнести.
К тому же в основном они предназначались для приближенных хана, а никак не для него самого. Кызы-Гирею было заготовлено совсем другое, не столько ценное, сколько святое для сердца каждого мусульманина.
Сама поездка в столицу крымского ханства – Чуфут-Кале – была не совсем удачной для иезуита. Достаточно сказать, что трижды его грабили по дороге. Точнее, один раз, а последующие два лишь пытались, поскольку брать было практически нечего. Все товары были отняты первыми по счету разбойниками, а содержимое шкатулки хранилось в таком укромном тайнике, который так никто и не сумел обнаружить.
Именно поэтому иезуит добрался до ханской ставки уже ближе к концу лета и первую неделю, будучи совершенно измученный дорожными приключениями, просто лежал пластом в прохладной задней комнате знакомого венецианского купца Франческо Сфорца, предоставив последнему абсолютную свободу действий для поисков выхода напрямую к Кызы-Гирею.
Купец, которого орден мертвой хваткой держал за горло из-за произнесенных им в юности, лет тридцать назад, вольнодумных речей, сам был заинтересован, чтобы поскорее отвязаться от этого высокого, с продольными шрамами-морщинами на лице человека, представляющего всесильный орден Иисуса.
Может быть, именно поэтому ему удалось очень быстро завлечь в свои сети давних, хоть и шапочных, знакомцев, среди которых были многие сановники из ближайшего окружения Кызы-Гирея: и калга[91],и нуреддин[92],и, главное, op-беги[93]Мурад, который как раз в последнее время стал в особой чести у хана.
Официальная версия, на которую в задушевных беседах с сановниками ссылался Франческо, была следующая. Некий несчастный купец, дочиста ограбленный по дороге к хану, ищет защиты и покровительства у всемогущего Кызы-Гирея и просит уделить ему самое малое время для аудиенции, на которой вручит повелителю свой священный дар – единственное, что у него осталось после грабежа, – обрывок плаща самого пророка Мухаммеда.
Этот клочок ткани, позаимствованный Бенедиктом Канчелло давным-давно у известного во всей Италии алхимика Бернардо Поццо, был действительно необычен. Нет-нет, сама ткань не представляла никакой ценности, просто была красиво разрисована вычурными узорами его дочкой Бьянкой.
Главное заключалось не в красоте орнамента, а в том, что Бернардо, незадолго до смерти, уже наполовину обезумев в вечных бесплодных поисках философского камня, случайно изобрел светящиеся компоненты для красок. Они так загадочно переливались в темноте, что даже Бенедикт, впервые увидев этот кусок ткани, в растерянности осенил себя крестным знамением.
К сожалению, повторить эксперимент Бернардо не смог. Под конец жизни он перестал вести записи своих опытов, торопясь завершить грандиозные замыслы и полагаясь исключительно на крепкую память, которая подвела его как раз в самый неподходящий момент.
Через полгода он окончательно обезумел и вскоре скончался. Бьянка тоже умерла, а кусок ткани остался у Бенедикто, который сразу же прикинул многие выгоды, открывающиеся перед ним, если умело ею воспользоваться.
Верный принципу, что чужая вера хуже язычества и ввести ее служителей в заблуждение вовсе не грех, он по приезде на Русь поначалу думал преподнести ее царю Федору как кусок плаща святого князя Владимира Красное Солнышко, способный творить чудеса и исцелять немощных и недужных. Однако, видя, что государь чересчур крепко держится православия, изменил намерение.
Теперь этот кусок, уже в качестве обрывка плаща пророка Мухаммеда, оказался намного нужнее здесь, тем более что на самой аудиенции, воспользовавшись заблаговременно приобретенными знаниями о положении дел в Крымском ханстве, о характере, привычках, склонностях и здоровье Кызы-Гирея, иезуит подробно рассказал, на что именно лучше всего влияет святая ткань.
Оказывается, особенная целебная сила обнаруживается у нее, если человек, владеющий ею, болеет желудком или печенью. Не было такого случая, чтобы владелец сей бесценной святыни не выздоравливал.
– Надо только, – разглагольствовал иезуит, – три года и три месяца класть ее к себе под подушку, но не каждый день, а через пять ночей после полнолуния, когда ночное светило пойдет на убыль.
Хан Кызы-Гирей ни на секунду не усомнился в святости ткани, особенно после того, как вдоволь налюбовался в темноте ее таинственным и загадочным свечением. Получитьтакую святыню в дар было для него вдвойне радостно, поскольку он как раз страдал желудком и печенью. Иезуит знал, что говорил и о каких именно болезнях надо вести речь.
Ну а затем беседа приняла деловой оборот. Правда, поначалу крымский властитель от неожиданного предложения даже побагровел и закашлялся, решив, что купец над ним издевается. Как, виднейшие боярские мужи Руси сами приглашают своего злейшего неприятеля с могучим войском на собственные земли? Да кто может поверить такой небылице? Явная ловушка для того, чтобы окончательно разгромить силы враждебного государства, да к тому ж плохо подстроенная.
Однако иезуит, красноречивым жестом указав на толмача и выждав паузу, пока хан не удалит его из своей Совещательной комнаты, предъявил доказательства – письмо Афанасия Нагого. Вначале его вслух прочитал по-татарски старейший советник хана, единственный, кто овладел за долгие годы плена ляшским, а затем русским языками.
Затем иезуит снял с пальца и протянул ор-беги перстень, который тот тут же опознал (такие он выдавал, ведая всей ханской разведкой, своим особо доверенным людям) и важно кивнул головой Кызы-Гирею, подтверждая, что этому человеку можно верить. Однако безграничным доверием к иезуиту хан проникся лишь чуть погодя, когда тот тихим голосом, сбиваясь на шепот, раскрыл хану весь свой коварный замысел.
– Что я буду иметь? – наконец резко спросил хан, видимо, уже полностью согласившись с дерзким планом и приступив к обсуждению его подробностей.
– Москву, – кратко ответил иезуит. – А далее дружбу с сильным соседом, и впереди перед тобой откроются совместные походы на Речь Посполитую.
– Дружбу, если даже я сожгу столицу? – уточнил хан.
– Но ведь с вашей стороны это будет лишь вынужденная мера. Указ нового государя Димитрия I так и объяснит все народу, а царям на Руси пока что верят.
– Каков залог искренности твоих слов? – недоверчиво спросил хан.
– Великий государь, ты волен в жизни и имуществе купцов нашего Ордена, которых я назову тебе поименно. Они у меня здесь в особом списке, – и иезуит, заранее предвидевший, что от него потребуют определенных гарантий, протянул ему свиток.
Первой в том перечне была фамилия купца Сфорца.
– А тебе их не жаль? – прищурился хан.
– Я не собираюсь нарушать своего слова, – парировал невысказанный намек в словах Кызы-Гирея иезуит.
– Хорошо, – посерьезнел хан. – Никогда не верил гяурам. Тебе верю. В первый раз. Цени.
Иезуит молча наклонил в знак благодарности голову. Хан Кызы-Гирей продолжил:
– Скоро осень, потом зима. Когда трава в степи вновь станет зеленой, мои кони поскачут на север, чтобы напиться чистой воды из русских рек.
Иезуит вздохнул облегченно. Удалось. Уговорил. Захотелось еще раз как-то заверить высокого собеседника в выгодности заключенной сейчас сделки.
– Твои кони и люди не только напьются воды из русских рек, – сказал он. – Каждый из них вернется с мешками, туго набитыми золотом и драгоценностями.
Старый татарин-сановник, переводивший все время без запинки, как-то странно посмотрел на иезуита и усмехнулся:
– Хан сказал, что его люди пьют не воду, а вино. И еще он сказал, что вам никогда нас не понять – помимо богатой добычи, есть и другое счастье – сеча, где побеждают настоящие мужчины, власть над полонянками, когда ты творишь с красивой белой женщиной все, что ни подскажет тебе твоя голова. А в походах его воинов пьянит даже не вино. Его пьют потом, празднуя победу. Пьянит запах свежепролитой крови. Запомни это, тайный посол.
Иезуит, вежливо склонив голову, чтобы не выдать негодования, вызванного презрительным тоном, которым его вздумали учить, ответил:
– Хорошо. Я непременно запомню.
Хан опять буркнул что-то и махнул рукой. Татарин перевел:
– Ты сдержанный человек. У тебя нет на лице обиды. Великий повелитель желает тебе счастливого пути. Он сдержит свое слово. А сейчас иди. Весной жди гостей.
Последние слова звучали в ушах иезуита торжественной хоральной музыкой весь остаток вечера, пока он не улегся спать, совершенно успокоенный и убежденный, что ждать ему осталось недолго.
– Через степь я, конечно, не поеду, – рассуждал он. – Лучше кружным путем, по морю, а там с купцами до самой Москвы. Главное – быть в Ярославле зимой и с помощью Афанасия Нагого договориться со всеми прочими, кто обретается в Угличе. И моя мечта сбудется, – прошептал он засыпая. – Благодарю тебя, дева Мария, за неустанную помощь своему недостойному этой милости служителю.
Уснул он быстро, как и всегда после удачного завершения важных дел.
А хан еще долго не мог заснуть в эту ночь, размышляя, не поспешил ли он в принятии столь важного решения. Наконец, вытащив из-под подушки кусок плаща великого пророка со светящимися узорами и вдоволь им налюбовавшись, сунул его обратно.
«Нет, – устраиваясь поудобнее, чтобы не потревожить утихшую в печени боль, подумал он напоследок, – я поступил правильно. Гяуры ненавидят друг друга. У них лишь название одно – христиане, а присмотреться, так они грызутся между собой, как собаки за баранью кость. Никогда этот западный купец не стал бы рисковать ни своей жизнью, ни жизнью своих соотечественников, чтобы угодить царю московитов. Значит, это не ловушка. А раз так, то кроме выгоды и славы… Нет, не так, – тут же поправил он себя. – Кроме славы и выгоды я получу еще и хорошего союзника, с которым потом можно будет еще долго ходить в походы, получая еще больше славы».
Он довольно заулыбался, пару раз дернул от избытка чувств ногой и еще раз прислушался.
«Однако ничего не болит. Значит, плащ уже действует», – сделал он вывод, окончательно впадая в благодушное настроение, и безмятежно заснул.
Сладко спали в ту ночь, пожалуй, почти все, кроме разве что ханского толмача, который, оседлав коня, ускакал куда-то под покровом южной мглы. В пути он время от времени поглядывал на яркие звезды, щедро усеявшие крымский небосвод, и шептал проклятья. Судя по всему, они предназначались в равной степени как Казы-Гирею, так и безмятежно спавшему в домике купца Франческо иезуиту, причем последнему доставалась неизмеримо большая порция.
Путь его закончился у высокой стены с узкой калиткой, в которую толмач легонько постучал условным сигналом. Видя, что никто не торопится ему открыть, он через пару минут повторил стук. Наконец калитка открылась, и спешившийся всадник шагнул за порог.
– Во имя отца и сына и святаго духа, – трижды истово перекрестился гонец. – К отцу Онуфрию я с важной вестью, – шепнул он заспанному долговязому монаху-привратнику.
С подозрением поглядывая на его татарские одежды, тот, однако, безропотно повел басурмана в узкую, мрачного вида келью, где, сидя за грубо сколоченным столом, тускло освещенным тремя свечками, что-то писал отец Онуфрий. Он, в отличие от привратника, казалось, давно ждал этого незваного странного гостя. Неспешно перекрестив вошедшего, Онуфрий глухим голосом вопросил:
– С добрыми ли вестями, Петруша?
– И вести плохи, и самому мне худо – чуют что-то во дворце, – устало отозвался вошедший.
– А что же за вести? – встревоженно осведомился хозяин кельи и повелительно махнул привратнику.
Долговязый монах, мигом сообразив, что остальная беседа не его ума дело, с низким поклоном вышел. Как только он закрыл за собой толстую дубовую дверь, Петруша, не решавшийся продолжать при свидетеле, плюхнулся на лавку.
– Казы-Гирей походом на Русь собрался. Латиняне его подговаривают. Был у хана сегодня купец, вот и…
– Да откуда ж он тут взялся? – всплеснул руками Онуфрий.
– Боле ничего не ведаю – на половине разговора меня удалили. Однако мыслю, что упредить успеем. Ранее новой весны не пойдут татары. Сушь ныне в степи – не выдюжат уних кони. А как все сызнова зацветет – непременно двинутся.
– Ах, он язычник поганый, ах, нехристь! Чтоб ему в геенне огненной гореть! – заметался из угла в угол, несмотря на свой по-прежнему благодушный вид, отец Онуфрий.
Затем, несколько успокоившись, склонился к Петруше и слегка коснулся старческими сухими губами его лба, мокрого от пота.
– Да благословит тебя господь, сынок, за то, что сумел упредить нашествие басурманское. Передохнешь?
– Некогда, – сумрачно отозвался тот. – Боюсь, спохватятся.
– Ну да ладно. Ох, не след бы тебе вовсе туда возвертаться, но что уж тут сделаешь, коли для Руси твоя службишка надобна.
Проводив его с этими словами из кельи и наказав долговязому монаху, терпеливо ожидавшему в еще более узком, нежели скудная комнатушка отца Онуфрия, коридорчике, накормить гонца и дать ему свежего коня на обратную дорогу, настоятель православного Успенского монастыря, основанного еще в VIII веке, призадумался.
Вот уже который год оказывает монастырь тайную помощь Москве. Бывали и неудачи. Порою не удавалось упредить – падали пронзенные стрелой монахи на своем долгом пути, но чаще было иное. Вовремя поспевала изустная весточка на Русь, и сколько христианских душ благодаря ей не попало в басурманский полон – одному богу известно.
Потому отец Онуфрий был твердо уверен, что посты да молитвы – дело хорошее, но весточки сии на страшном суде, скорее всего, весить будут много тяжелее. Тут он, испугавшись столь греховной мысли, трижды перекрестился, вздохнув, что се его не иначе как искушает нечистый.
Тем не менее сразу после наложения креста настоятель лукаво улыбнулся в седую бороду, представив, как будет беситься в гневе Казы-Гирей, встретив на своем пути не беззащитные русские города и села, а могучее, давно поджидающее его русское войско с пушечным боем и как оно начнет громить татарскую конницу.
Наутро из монастыря вышли два монаха с дорожными посохами в руках и небольшими холщовыми котомками за плечами, одетые в простые старенькие рясы. Где пешим ходом, а где подрядив за умеренную мзду небольшую ладью, направлялись они на поклон к святым мощам, что лежат во граде Киеве.
Так они, во всяком случае, перемежая татарскую ломаную речь с украинскими словами и подкрепляя их выразительными жестами, поясняли сторожевым крымским постам. Те, всякий раз внимательно осмотрев содержимое котомок и тщательно ощупав рясы (может, хитрые попы зашили в них серебро?), разочарованно пропускали их дальше. Несколькозачерствевших сухарей, фляжка с водой и библия их не интересовали.
Паломничество – дело понятное для любого татарина. Паломники и у них есть. Правда, бредут они в противоположную сторону, на юг, в сторону Мекки, а в остальном – то же самое.
Вот только, дойдя до полноводного Днепра, монахи почему-то не стали подниматься вверх по реке, а, переправившись через нее, подались резко вправо, в сторону Дона. Наверное, немного ошиблись с маршрутом.
По утрам первые осенние морозцы уже покрывали сухую желтую траву своими тонкими белоснежными кружевами, когда паломники прибыли в Москву – все такие же неприметные и пропыленные дальней дорогой. А вскоре их дорожные посохи дружно застучали в большие ворота годуновских хором, где странников вначале едва не вытолкал взашей надменный холоп.
Однако их настойчивость в конце концов была вознаграждена, и вскоре они уже сидели на красивой резной лавке, неторопливо рассказывая свои новости. Перед ними с задумчивым видом прохаживался Борис Федорович Годунов – царский шурин и самый влиятельный человек на Руси. Постороннему могло показаться, что он даже не слушает странников, будучи целиком погружен в собственные мысли. Но это было обманчивое впечатление. На самом деле он был так поглощен их рассказом, что его глаза, и без того темные, стали почти черного цвета, что свидетельствовало о том, как сильно он взволнован.
Известие и впрямь было достаточно тревожным. Международное положение русского государства продолжало оставаться шатким. Непрочно оно было и у самого Годунова. Много лет карабкаясь все выше и выше по дворцовым ступенькам, он только-только занял почетное место у царского трона, причем благодаря исключительно своему уму да ещеудачной женитьбе на дочери царева пса и палача Малюты Скуратова, а также браку сестры Ирины с вторым сыном царя Иоанна Федором. Правда, последние два обстоятельства играли больше уравнивающую роль, прикрывая его худородство по сравнению со всеми прочими боярами.
К тому же поначалу у него было лишь одно название – царский шурин. Лишь за два года до кончины Грозного Федор стал наследником престола, а до этого его никто не принимал в расчет.
«Дурачок ты мой», «пономарь блаженный», «юродивый», «одна польза, что в колокол красиво звонить станешь, когда на престол Иоанн V Иоаннович взойдет», – примерно так отзывался о своем непутевом глуповатом сынке Иоанн Васильевич.
И лишь после смерти старшего сына Грозного Борис понял, что судьба дает ему великолепный шанс.
А к этому надо еще добавить, что супруга Федора ничьим умом так не восхищалась и никого не любила так сильно, как своего единственного братца Бориса. Знала она, что даже в самые тяжкие времена он не запятнал своих рук кровью, хотя и пробыл возле царя целых семь лет в кравчих да до того в рындах тоже проходил немалый срок.
И сейчас она тоже не могла на него нарадоваться. Потихоньку, помаленьку, но своей неуемной энергией, настойчивостью и изобретательностью он вытягивал страну из гибельной трясины неудачных войн покойного царственного безумца, в которые тот ее вверг.
– С кем еще об этом вели речь? – спросил он умолкшего монаха.
– Ни с кем, – пожал тот плечами.
«Отвечал сразу, без раздумий, и с твердостью в голосе. Значит, говорил правду», – подумал Борис.
– К кому должны были прийти, если б меня не застали?
Вопрос был каверзный, и почему-то на этот раз честно отвечать монаху не хотелось. Чтобы дать себе время на раздумье, он не спеша перекрестился и с укоризной посмотрел на боярина:
– Воля твоя – верить речам нашим али нет, только сказывали мы голимую правду, а идти, ежели тебя бы не застали, нам не к кому. В монастырь бы подались да там и дожидались бы твово приезда.
– Хорошо, – кивнул Борис Федорович. – Сегодня же вас обоих мои холопы отвезут в Чудов монастырь. Там и переждете, покуда вражьи полчища вспять не повернем. А потом я вас с богатыми дарами обратно отправлю. Да и самих не обижу.
– Благодарствую, боярин, – низко склонился перед ним один из монахов. – Да только не из-за злата-серебра сей великий путь проделали, а из-за любви к матушке Руси.
– Одно другому не мешает, – пожал плечами Годунов. – С кошелем, набитым золотом, и матушку Русь сподручнее любить, да и мысли о бренном теле от забот духовных не отвлекут. Ну да ладно. Пока идите с богом. Вас проводят.
Монахи молча поклонились и вышли. Годунов остался один. Решения он обычно принимал быстро и сейчас тоже с ним не замедлил. К тому же оно, можно сказать, сформировалось еще во время беседы с посланцами отца Онуфрия. Готовиться к встрече дорогих гостей, конечно, надо, чтоб с достоинством их поприветствовать, – и он подмигнул иконе.
– Ну что, защитим Русь и веру христианскую? – обратился он к Николаю-угоднику.
Судя по утвердительному молчанию, тот был целиком согласен с боярином.
– Ну вот и ладно, – улыбнулся Борис. Поначалу ему подумалось, что было бы неплохо отправить к крымскому хану посольство с богатыми дарами, чтобы на несколько лет оттянуть срок нападения. Уж больно не любил Годунов военные дела. Искусный дипломат, он всегда предпочитал решать дела с соседями мирным способом. К тому же, коли война, стало быть, нужны полководцы, а к чему Борису Федоровичу собственными руками отодвигать свою славу государственного мужа в тень будущего победителя?
Да и с другой стороны посмотреть – сплошной разор эта война. А добыча, завоевания – непрочно оно все. Силой землю взять можно, но уж больно легко она ускользнуть может. Нет уж, лучше всего мирком да ладком.
Но затем у него мелькнула мысль, что те же дары Казы-Гирей воспримет как должное, а то, чего доброго, и вовсе посчитает данью. Нет уж. Коли попался такой беспокойный сосед и есть возможность дать ему укорот, то не лучше ли ныне пересчитать ему все зубы ядреным русским кулаком, чтоб знал свое место под печкой да в другой раз не забывался.
К тому же и времечко для этой затеи подходящее – с ляхами да Литвой замирье, у свеев тоже забот хватает. Так что пусть идет. Встретим гостя незваного как положено.
Глава XI
СОКРОВЕННЫЕ ДУМЫ ГОДУНОВА
Казалось бы, что еще человеку нужно для полного счастья, ведь светлейший, именитейший и могущественный боярин всея Руси Борис Федорович Годунов имел все. Кто можетза считанные недели вооружить и поставить под седло не один десяток тысяч людей? Он. Кто способен поспорить властью хоть с самим царем и при этом одержать верх? Опять же он. Чья, наконец, сестра является царицей, да не какой-нибудь там вдовствующей, как Мария Нагая, коя и не обвенчана-то по-людски с Иваном-покойничком, а царя, который хоть и безволен, да покамест сидит на престоле? Его, Бориса.
Так почему же нет ему покоя, и вышагивает он по маленькой и тесной светелке, где и присесть толком негде, уже второй час подряд? Почему не ясен его лик и мрачно сжаты его губы, и черный мрак ужаса может охватить человека, который осмелится заглянуть ему сейчас в глаза, налитые яростью, гневом и… страхом.
Да, именно страхом, ибо не далее как несколько часов назад принял Борис в этой светелке тайного слухача, только что прибывшего из града Углича с вестями зело противными второму после государя, а на деле – первому человеку на Руси.
Вроде бы все спокойно, как на украйнах государства, так и внутри его. Кто из бояр был недоволен возвышением худородных Годуновых – в опале, в ссылке или просто затих, безвольно опустив руки, ибо тягаться с Борисом Федоровичем – все равно что самому положить голову на плаху.
Так что же рассказал слухач такого ужасного? А ничего, кроме одних баек. Будто бы гневается на Годунова малолетний царевич Дмитрий и уже пытается показать свой норов: налепил фигуры из снега и почал рубить их своей игрушечной саблюшкой, твердя, будто так он поступит со всеми, кто смеет учинять супротив него всякие козни. Более того, с фигуры, названной боярином Годуновым, он и вовсе снес с плеч снежную голову.
Казалось бы, пустяшный донос. Ан нет. Коли так было бы, то Борис Федорович не стал бы приказывать своему родственнику Семену Годунову, ведающему на Руси всем тайным сыском, привести слухача в укромную светелку, дабы услышать все, из первых уст.
«Малец-то он, малец, – мрачно вздыхал боярин, расхаживая по светелке широкими шагами, что говорило о его крайнем волнении. – Ан, не успеешь оглянуться, как возрос младень, возмужал, вьюношем стал, а после и мужем молодым. Что толку в том, что он, Борис, самолично посоветовал митрополиту не поминать его в ежедневных молитвах о здравии как незаконного сына Иоаннова. Это ведь только слова все – в законе рожден, али аж от седьмого брака, коий церковью и вовсе не освящался. Все эти доводы годятся лишь для ума, для рассудка, вот только когда русский народ головой думал? Он же все больше сердцем норовит, а оно совсем иное твердит – ежели так и не будет у Федора Иоанновича малых деток, то на престоле надлежит быть Димитрию».
Казалось бы, раненько Борис Федорович взволновался о престоле. Осемь годочков Димитрию, в расцвете сил пока царь Федор Иоаннович, но это все… покамест. Слаб государь, как на голову, так и на здоровьишко. Пока еще поживет, а вот сколь ему веку господь уготовил – тайна за семью печатями. Добро, коль еще с десяток годков протянет, да и то навряд. А дальше что? Димитрий? Тогда и гадать неча, без этого ясно – глава с плеч, и все дела. А за что – всегда найдется. Конечно, есть еще надежа, что у царицы дитя народится, но уж больно она мала, ох, как мала! Немощен царь, хлипка его плоть, и, судя по всему, даже семя его здоровой будущей жизни не несет.
Пробовал Борис Федорович посоветоваться с любимой сестрой, аккуратно натолкнуть ее на греховную мысль, ибо страна без царевича-наследника, аки судно без кормила, пребывает во власти неразумных стихий. Но – нет. То ли не поняла его Иринушка, то ль не восхотела понять, что порою грех для одного может для многих тысяч, да что тысяч – для всей Руси благом обернуться. Разумна она, но и набожна сильно, а это, при царском облачении, больше вреда, чем пользы несет.
Правитель, если так разобраться, положа руку на сердце, в первую очередь должен думать не о боге, но о державе. И не просто думать, но и все свои решения сообразовывать именно с этим. Тогда он – истинный государь. А коль помыслы твои направлены не на землю, а на горние выси, так чего же проще – ступай себе в монастырь, стучись там лбом о каменные плиты или дощатый пол, коль пожелаешь – напяль власяницу да добавь к ней неподъемные вериги и молись хоть день-деньской напролет, но с престола уйди – не губи страну.
Если ж не хочешь так поступить, тогда еще одна возможность есть – сделай как Федор Иоаннович и поставь близ себя умного человека. Пусть он вместо тебя в крови да в ежедневной грязи возится. Тогда ты тоже сможешь вволю потешить свою душеньку молитвами о высоком и небесном. Но тут еще кое-что остается – про молитву помни, но наследника престола дай. В этом деле умный человек бессилен, особенно если учесть, что твоя женка – его родная сестра.
А ведь сколь уж сделано и сколь предстоит еще сделать. Труды-то, труды какие вложены! Помыслить страшно, чего токмо на своем веку не натерпелся Борис Федорович, покатеперешний чин не занял. Это сейчас он наипервейший, коли вдаль заглянуть, так ведь и вправду у него за спиной никого именитого.
«Худородный ты, – вздохнул тяжело Годунов. – А уже женат на ком, и говорить противно, – на дочке ката. И ведь не по любви, нет. Только бы в окружении царском удержаться, еще одну ступень на той тяжкой лестнице одолеть. Да еще из-за того, чтобы поддержка со стороны тестя была».
В то время Малюта и впрямь в фаворе у государя был. Один из немногих, кому Иоанн верил. Да и как не доверять – случись что с ним, палача Скуратова – месяца не пройдет – на голову укоротят.
У каждого боярского рода есть и враги, и приятели, есть заступники и недоброжелатели – словом, есть знакомцы и со знаком плюс, и со знаком минус. У Малюты с плюсом небыло никого, зато других, минусовых, хоть отбавляй. Даже сам наследник престола юный Иоанн на него злобился. Одна надежда – государь-батюшка. На него молился, на него уповал главный кат.
И верил Годунов, что ежели он где-то промахнется, то одну его ошибку, упав царю в ноги, Малюта отмолит. Не за Бориса хлопотать будет, нет, за дочь свою, худую и вечно злую Марию, коя характером уродилась точь-в-точь в родного батюшку. И это возможное прощение в случае чего, пожалуй, сыграло главную роль в его выборе невесты. Женившись, он получал право на ошибку. Правда, на одну-единственную, да и то незначительную, но по тем временам для человека, приближенного к Иоанну Грозному, и такая малость была ох как важна.
Наконец Борис остановился и присел на резную лавку. Натруженные ноги гудели, сердце ухало, как большой колокол, будто моталось по такой же тесной, как и у самого Годунова, горенке, жаждало скорее убежать отсюда и, отчаявшись, начинало пинать ногами телесную тюрьму, в которую была заточена с самого рождения.
«Стареем, – взяв себя в руки, усмехнулся Борис Федорович. – Да нет, скорее думы тяжки зело, вот и… – Он опять вздохнул. – А все же двадцать годков назад я не таким был. И сам млад, и душа чиста. А помыслы какие светлые в груди теснились?! Все прахом пошло. Едва лишь с годик пробыл при Иоанновом дворе, как все улетели разом, в пыль обернулись. Да и как иначе. Коли взялся с волками жить…
Одно сохранить сумел: руки чистые. Нет на них крови невинно убиенных, не стал я катом, не наушничал супротив врагов, кои еще тогда на меня брызгали ядовитой слюной. Как знать, могло и так случиться, что нежданно-негаданно на плаху угодил бы, да тесть великий, до последнего дня в чести у царя бывший, в обиду не дал. Силен был Малюта. Ох, силен… Да и кровожаден настолько же. Под стать царю-батюшке. Родственные у них души. Всю Русь кровушкой залили. Потому и урожайные сейчас годы. Видать, зело удобрили землицу-матушку. А чего добились? Ливонию не взяли, от хана крымского доселе превеликими дарами откупаемся…»
Тут Годунов вспомнил врезавшийся ему в память день, когда вконец обезумевший Иоанн поднял руку на сына. Никогда такого не было среди христианских народов. Даже когда родня становилась опасной и брат умышлял на брата, самые жестокие из них не могли учинить такого. В худшем случае подсылали палача, и тот вершил свое черное дело. И опять же, чтоб не дядя на племянника, не жена на мужа, не брат на брата, а отец на сына – такого не было.
Хотя… Может быть, оно и к лучшему. Ведь знал Борис, что наследник престола недолюбливал его, Годунова. Причем в первую голову эта нелюбовь была вызвана именно теми чертами характера, изменить в себе которые Борис Федорович не мог, да и не хотел. К чему? Умение мягко навязывать свое мнение, свой взгляд, заставить царя отказаться от опрометчивых ошибочных решений, принятых второпях, – из-за этого-то Иоанн и держал Бориса Федоровича при себе, по сути дела, в тайных советниках. За рассудительность, не по годам проявляемую этим почти отроком, за хладнокровие, за умение мгновенно просчитать все «за» и «против», взвесить и очень тонко поведать все царю, да так, чтобы тот сам решил отступиться от повелений, кои отдал в горячности.
А наследник был еще более необуздан. Дело царское требует немалой тонкости – чай, за державу решаешь, подобает надуманное сто раз взвесить, а у него все от сердца шло. Схочет – милует, схочет – казни лютой предаст. Такие потешки неразумному младеню дозволены, а не будущему властителю.
А ринулся боярин на посох, зная твердо, как «Отче наш», – останься он стоять в сторонке, пока царь буйствует, быть беде и для него. Сколь потом ни майся, ни сокрушайся о смерти сына царского, Иоанн не простит невмешательства, не забудет, как не восхотел боярин Борис Годунов остановить обезумевшего государя, защитить, хотя б ценой своей жизни, от непоправимой ошибки.
Но даже не это главное. О смерти Иоанна-наследника он в тот миг даже и не мечтал. Это потом, когда все лекари столпились подле умирающего, Годунов все церкви московские объездил, дабы, как он сказал, бога молить за здравие государева сына. На самом деле в тайной надежде, которая потом так счастливо сбылась, он свечки не за здравиецаревича – за упокой ставил, чая хоть этим приблизить его смерть. Ну хоть совсем немного, чуточку.
В свое оправдание он мог бы сказать, что думал при этом не столько о себе, сколько о другом. Искренне, от души возносил он к богу свою сокровенную молитву без слов (дабы ни одна живая душа не услышала), беззвучно, одними губами шепча: «Прими его к себе, господи. Прими, ибо не снесет земля и весь народ русский второго такого государя.Во имя тысяч, кои уже невинно убиенны одним, защити тысячи, кои будут невинно убиенны другим. Испытания твои, господи, тяжки и заслужены грехами людскими, но не доводи до крайностей, посылая их без передыху, ибо не в человеческих силах будет грядущее выдержать. Не губи детушек малых, кои сиротами остались, на глад и мор без того уже обреченных, ибо полегли их родители во сыру землицу. Чада-то ни в чем пред тобой не повинны. А коли не примешь, то сгинет, прахом пойдет русская земля и сама православная вера грядет в небытие, ибо ополчится, перекрестится, перевернется ляхами али погаными татарами, кои токмо и будут, как черное воронье, кружить над разоренной Русью».
И услыхал господь молитву, забрал к себе сына, во всем достойного своего отца, но так и не успевшего, в отличие от него, учинить великое зло, сидючи на царстве и не ведая, как надобно царствовать.
Но это все было потом, когда стало известно, сколь тяжелы раны, нанесенные царевичу отцом. А когда Борис только метнулся под посох, главная его мысль была совсем другой. Пусть царевич узрит, как предан ему молодой боярин Годунов. Предан не на словах – на деле. Ибо званье боярское – худая защита от топора палача, кой свистел повсюду, да и то, что Борис был царским шурином, тоже мало помогло бы, коль царевич взошел бы на отцовский престол. Ведь Ирина, сестрица милая, не за ним, Иваном, за Федором замужем, а тот не токмо родню – себя защитить не сумеет.
Правда, Борис и тут не оплошал, с умом ринулся. Его глаза гневом не заволокло, как у царя, и от острого, смертоносного конца посоха он держался подальше, дабы государь-батюшка своего верного слугу всерьез не зашиб. Потому и достались ему удары только вскользь.
Острие посоха все равно нанесло изрядно ран, но были они легкие, поверхностные и почти безболезненные. Ему, если уж честно говорить, положа руку на сердце, было гораздо больнее, когда его приятель Строганов накладывал на них швы. Хоть и искусен он был, хоть и сам Борис немало выпил, чтоб не так сильно ощущалось, но боль была изрядная. А тогда тьфу – пустяк, да и только.
Да и потом, когда он будто бы без чувств свалился на пол, то все равно аккуратно, сквозь пальцы поглядывал, как оно там дело оборачивается. И как царь-батюшка мастерски к виску Ивана приложился, тоже успел углядеть. Еще и подумал при этом вовсе непотребное: «Ловко. Успел на опальных боярах приноровиться».
До сих пор у Годунова при воспоминании об этом дне всплывает из закромов памяти эта проказливая мысль, и он нет-нет, да и улыбался. Не кому-нибудь – ему самому эта улыбка назначалась.
Просто мыслишка та означала немалое хладнокровие и в то же время свидетельствовала о громадной выдержке и незаурядном уме. Человеку лишь тогда свойственно улыбаться, вспоминая те или иные случаи в жизни, когда он оказывался на высоте и выходил из трудного положения не только без урона для себя и для своей чести, но даже и с прибытком, возвысившись в своих глазах быстрым и точным умом, а в людских – храбрым поступком и отвагой.
В это время в светлицу зашел Семен Никитич Годунов – глава всего тайного сыска на Руси. Глядючи на них, можно было вмиг определить, кто есть кто. Не тянул родственник на светлейшего боярина. Рост и у Бориса Федоровича был невелик, зато осанкой и ликом бог не обидел. А Семен Никитич, напротив, сухонький, с тонкими, вечно по-бабьи поджатыми бескровно-синеватыми губами и тихим голосом-шепотком.
Сам Борис насчет своего худородства не обольщался никоим образом, все помнил и, более того, даже гордился тем обстоятельством, что вот, мол, как говорится, из грязи да в князи пролез, и еще как чисто, нигде не замарался, не запачкался. Одним своим умом выкарабкался наверх, и не толкали его в спину незримые руки высоких предков. А вот Семен – тот своим боярством кичился, взаправду считал, что они к царю приближены по заслугам, поскольку род их стар и весьма именит.
Хитер Борис и изворотлив, любит почести, славу, корыстен, однако имелись у него и благородные чувства, высокие душевные порывы, желание воздать по заслугам, и коль человек того достоин, то возвеличить, наградить, одарить, к себе приблизить.
У Семена плохого тоже с избытком имелось, а вот хорошего как-то не водилось. Разве что одно-единственное, за что и выделял его Борис среди прочих, – преданность. В глазах царского шурина, относившегося почти ко всем людям без исключения с недоверием и подозрением, она дорогого стоила. Иной раз дороже всего прочего, даже вместе взятого.
Правда, различия имелись и тут. Ежели сам Борис поощрял доносы, наветы и прочую клевету, но порою умел ее и вовсе не слушать, да и той, которая была нужна для его замыслов, лишь делал вид, что верит, ибо извлекал из сего выгоду, то Семен на веру брал все и лишь диву давался, почему боярин, против которого набралось столько хулы, что не на одну, на три отрубленные головы хватит, до сих пор живет как ни в чем не бывало. Пробовал было он заикнуться о своих сомнениях, вразумить родича, но Борис осадил его неожиданно суровой отповедью:
– За то, что все помыслы твои и думы токмо на благо, – тут он помедлил немного, – отчизны нашей нацелены – хвалю. Однако ж дозволь и мне, брате, о сем свое сужденье иметь, хучь оное и отлично от твово буде, ибо я о боярине иначе думаю. Твое дело – сбором доносов заниматься, ведать о всем, слухачей опрашивать. Мое дело – мыслить, – и добавил жестким тоном, не терпящим возражений: – Всяк сверчок знай свой шесток.
Затем, правда, уже несколько смягчившись, Борис приобнял родича и уже мягким доверительным тоном, задушевно глядя прямо в глаза, пояснил свою мысль, дабы нечаянной обидой не оттолкнуть от себя верного человека:
– Мы с тобой давно одной вервью воедино повязаны и выступаем заодно, но и ты, брат, меня пойми и домысли – может ли у человека быть, скажем, не одна глава, а две?
Семен, представив себе на миг такое уродство, даже передернулся. Борис, уловив это, еще мягче, вкрадчиво, почти шепотом продолжил:
– Тако и мы с тобой. Я – голова, а ты – руки. Я – мыслю, а ты – творишь. Без меня ты слепец, ибо глазами володеет глава, но и я без тебя немощен, ибо бессильна глава, не имеющая рук, да еще столь верных и надежных, коими твои являются. Вот посему и надлежит каждому из нас ведать свое, веруя другому.
Семен Никитич был намного старше годами, но на меньшого по возрасту никоим образом не осерчал. Напротив, еще большее почтенье вызвал в нем сей молодой – 38 годков всего, – но так высоко взлетевший родич. И хотя они с Борисом Федоровичем были лишь в дальнем родстве, тем не менее себя он с гордостью считал правой рукой царского шурина. Какие могут быть обиды?
С того времени он ведал только свое, ничуть не заботясь о том, как использует Борис Федорович добытые его верными шишами[94]разнообразные сведения об именитейших мужьях государства, начиная от их тайных помыслов и явных козней и заканчивая тем, что и поминать-то всуе грешно и о коих должна ведать лишь одна темная ночка, то есть о том, как боярин проводит время – со своей пышной половиной али с кем из дворовых девок.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 [ 7 ] 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
|
|