– Полиция!
Отец перекрестился и снял болт. В зал ворвались с револьверами в руках околоточный надзиратель Гришин и двое городовых. Гришин и раньше заглядывал к нам: чайная была в его околотке.
– Вы почему заперли дверь? – набросился он на отца.
Отец так и затанцевал вокруг него.
– От бунтовщиков, господин надзиратель, от бунтовщиков! Я не могу давать приют бунтовщикам, я общество трезвости… я лицо казенное… я отвечаю перед…
– Где бунтовщик? – грубо перебил отца околоточный.
– Вона!.. – засмеялся Петр и показал рукой на раскрытое окно. – Он так сиганул, что только его и видели! Я схватил было его за ногу, так у меня и башмак остался в руке. Вот, видите? – И Петр протянул Гришину ботинок.
– Возьми! – приказал Гришин городовому.
Когда полицейские ушли, Петр подмигнул отцу и сказал:
– Теперь они по башмаку будут его искать, а башмаки-то мне купчиха Медведева подарила.
Вечером пришел Кувалдин, отвел нас с Витей в сторонку и тихо спросил:
– Забегал к вам тот, что знамя нес? Пораненный? Где он?
– У нас, – шепотом сказал Витя. – На чердаке.
– Жив?
– Жив.
– Не говорите, ребятки, отцу, о чем я спрашивал, – предупредил Кувалдин и быстро ушел.
А потом пришли двое рабочих и шепотом повели с отцом разговор. Я слышал, как отец говорил:
– Да что вы! Я человек казенный, разве я мог бы!.. Никого у меня нет, что вы!.. – А под конец сказал: – Эх, пропадай моя головушка! Будь что будет, поверю вам. Идите, забирайте его. Только увозите незаметно! У меня жена, дети – что с ними станется в случае чего!..
Раненого одевали в нашей комнате. Из-под его рубашки выпал скомканный кусок красной материи. Один из рабочих поднял и развернул ее. Это был тот самый флаг с белыми буквами, но весь изодранный, в рыжих пятнах крови. Рабочий аккуратно сложил его и засунул себе под пиджак.
«РЯЖЕНЫЙ»
В те дни я редко вспоминал о Дэзи. Но скоро наша чайная зажила прежней жизнью, и мне опять стала сниться эта девочка. Снилась она по-разному: то бегает на серебряных коньках-«снегурочках», вся розовая от мороза, и ветер треплет ее каштановые волосы; то скачет с испуганным лицом на огромной лошади, держится за гриву и все ниже и ниже клонится набок, вот-вот упадет на землю и убьется; то дерется на деревянных позолоченных шашках с карликом-путешественником, который сделал нам с Витей длинные брюки, и прокалывает ему насквозь грудь.
Каждое утро я копался в комоде, чтобы проверить, на месте ли книжка, которую я спрятал на самом дне нижнего ящика, под Машиными разноцветными лоскутками. Книжка была на месте, и я опять принимался думать, что сказать Дэзи, когда она придет к нам. Я скажу ей, что, хотя она меня обидела, я зла не помню и дарю ей самую лучшую на свете книгу. Или нет, я скажу ей, что шоколад едят только маленькие дети да девочки, а я шоколада вовсе не хочу. Читать книжки гораздо интереснее, чем жевать шоколад, хоть он и завернут в серебряную бумажку. Или нет, я ей ничего не скажу: я дам ей книжку и гордо отойду. Пусть она потом ест с Витькой шоколад, сколько хочет, – я даже смотреть не буду.
Так я готовился встретить Дэзи, но она почему-то все не шла к нам, хотя мадам Прохорова стала приезжать в чайную все чаще и чаще.
Однажды отец спросил:
– Как поживает ваша прелестная наследница?
Мадам Прохорова прикрыла глаза и покачала печально головой. А когда опять открыла, то у меня стало необыкновенно тепло в груди: глаза у нее были такие же ласковые, как и у Дэзи. Она сказала:
– Ах, Степан Сидорович, я так скучаю по своей крошке! Вот уже месяц, как Дэзи гостит у бабушки в Одессе. Но скоро она опять будет со мной. Мы купили ей елку до самого потолка. Сегодня будем и наряжать.
Когда Прохорова уехала, я спросил:
– Петр, а как елку наряжают?
– Как наряжают? Богатые люди ставят ее на Рождество или на Новый год посредине зала и подвешивают на ветках разные блестящие игрушки.
– Зачем?
– Чтобы было красиво. Собираются дети, свои и чужие, танцуют около елки, песни поют, стишки читают. Потом расходятся. И каждому хозяева что-нибудь дарят: одному – куклу, другому – пистолет игрушечный, третьему – книжку с картинками. А бывает, что и сами дети рядятся: тот принцем, тот пастушком, тот турком.
– И Дэзину елку нарядят?
– Ну, это обязательно. Такие богачи – да пожалеют для дочки игрушек!
Я хорошо знал, сколько остается дней до Нового года. Ведь на Новый год мама давала каждому из нас, детей, по стакану подсолнечных семечек, по стакану арбузных, по стакану тыквенных и по горсти фисташек. Кроме того, мы получали по пяти кисло-сладких барбарисовых конфет, по пяти мятных белых пряничков и по десятку крупных волоцких орехов. Уже за неделю до Нового года мы спрашивали: «Мама, сколько осталось дней?» – «Семь», – отвечала мама. «А где сейчас прянички с орешками?» – «О, еще далеко! Сейчас они на колокольне». Утром мы опять спрашивали: «А теперь сколько дней осталось?» – «Теперь шесть», – отвечала мама. «А сейчас где прянички с орешками?» – «Сейчас уже на мельнице, на крыше». С каждым днем наши гостинцы придвигались все ближе и ближе: вот они на верхушке старого тополя, вот на крыше нашего дома, вот они уже у нас в печной трубе, и, наконец, в ночь под Новый год они спускаются по трубе на печку. Мы, конечно, хорошо знали, что и семечки и орешки давно лежат в холщовых маминых мешочках на теплой печке, но как приятны были такие разговоры и как верилось, будто мешочки с гостинцами и в самом деле путешествуют в морозные скрипучие ночи по деревне, чтобы в конце концов спуститься к нам на печку. Теперь мы жили не в деревне, а в городе, но и здесь у нас с мамой были те же разговоры о гостинцах. И я знал, что до Нового года оставалось только три дня.
Три дня! Чего только за три дня не сможет человек передумать! Я то взбирался на крышу Дэзиного дома и спускал Дэзи «Каштанку» в трубу; то брал у турка-пекаря напрокат феску, приклеивал усы из Машиных кос и приходил с «Каштанкой» на елку к Дэзи; то переодевался в Машину юбку и кофту и приносил Дэзи книжку от имени мистера Жоржа, того самого таинственного незнакомца, который подобрал Каштанку.
Но пекарь-турок сказал, что феску давать неверным какой-то аллах не велит. Маша, когда я попробовал отрезать у нее ножницами кусок косы, больно шлепнула меня, а залезть на крышу прохоровского дома без лестницы, наверно, и кошка не сумела бы.
И вышло так, что, когда наступил Новый год, я ни во что не нарядился, а засунул книжку под рубашку, надел свое обтрепанное пальто, из которого еще в деревне вырос, и отправился к дому Прохоровой.
Целый час я стоял на другой стороне, в подворотне, и смотрел на дверь. Но ни в дом никто не входил, ни из дома никто не выходил. Я замерз и побежал в чайную. Там я пощелкал семечек, пососал барбарисовую конфетку и, когда стало темнеть, опять побежал к прохоровскому дому.
Что я увидел! В доме, прямо у окна, стояла зеленая елка и вся горела – столько на ней светилось огоньков. А между огоньками сияли голубые шары, качались разноцветные фонарики, сверкали серебряные звезды.
К дому все подъезжали и подъезжали богатые сани. Из них выходили взрослые с детьми, одетыми в меховые шубки или в гимназические серые шинели. И каждый раз, когда распахивалась дверь, на улицу вырывалась музыка, такая приятная, что хотелось петь и кружиться.
Но музыка музыкой, а мороз морозом: у меня опять начали стучать зубы. Тут к дому подъехали еще сани и из них вышла нарядная женщина и гимназисты. Тогда я перебежал мостовую и, сам себя не помня, вошел в клубах пара в распахнутую дверь вместе с гимназистами.
Вслед за ними я поднялся по знакомой уже мне белой лестнице и остановился на площадке. Швейцар с раздвоенной бородой и в длиннополом сюртуке с золочеными полосками на рукавах снимал с гимназистов шинели. Он взглянул на меня и строго сказал:
– Эт-та что такое?
Гимназисты засмеялись и все вместе ответили:
– Да это же ряженый!
Двухбородый тоже засмеялся, поклонился мне и открыл перед всеми нами дверь.
Я не успел даже подумать, почему они назвали меня ряженым, как оказался в той самой комнате, откуда нас с Витькой выгнал тощий старикашка. Только теперь в этой комнате было полно детей. Они держались за руки и танцевали вокруг елки, а мадам Прохорова, одетая в черное бархатное платье с блестящей брошкой на груди, водила рукой по воздуху и командовала: «Два шага направо, два шага налево, шаг вперед, шаг назад!» Потом музыка переменилась, и мадам Прохорова весело запела: «Пойдем, пойдем поскорее, пойдем польку танцевать, в этом танце я смелее про любовь могу сказать!» Дети попарно обнялись, закружились и затопали ногами.
Я притаился за деревом, что росло из кадки, и смотрел. Девочки были в нарядных платьях, с бантами в волосах, но я ни одной из них не запомнил, я видел только Дэзи. Она стала еще красивее. В ее каштановых волосах, когда она кружилась, вспыхивали и гасли искорки, а глаза были большие и ласковые.
Музыка умолкла. Длинный гимназист, с которым Дэзи кружилась, хлопнул в ладоши и спросил:
– Благородные рыцари и прекрасные дамы, кого вы избираете королевой бала?
Все закричали:
– Дэзи! Дэзи!
Длинный встал на стул, снял с елки золотую корону, в какой рисуют на портретах царицу, и надел ее на голову Дэзи, а сам опустился на одно колено и поцеловал край Дэзиного белого платья. Все захлопали в ладоши и усадили Дэзи в высокое бархатное кресло.
В комнату прибежал другой гимназист, с лошадиной головой и хвостом. Он прыгал перед Дэзи, брыкался и ржал, а Дэзи хохотала. Гимназист-конь ускакал, вместо него на четвереньках приплелся гимназист с медвежьей головой и начал на Дэзи реветь. Дэзи сняла с елки апельсин и сунула ему в пасть.
Потом приходили еще другие звери и птицы, и Дэзи всех чем-нибудь угощала.
Когда больше не стало ни зверей, ни птиц, гимназисты, с которыми я поднимался по лестнице, закричали:
– А тут еще есть ряженый! А тут еще есть ряженый! Вон он за пальмой прячется! Он нищим нарядился!
Я закрыл лицо руками.
А гимназисты и девочки кричали:
– Это Сережа Кузьмин! Нет, это Женя Мелиареси! Ну, выходи, Женя, проси у Дэзи милостыню!
Мне хотелось залезть под диван, сжаться, но я пересилил себя: не отрывая одной руки от лица, я другой вытащил из-под рубашки книгу и положил ее Дэзи на колени. Я сказал:
– Дэзи, мистер Жорж прислал тебе «Каштанку». Не давай мне ни шоколада, ни апельсина, а только помни меня!
И выбежал из комнаты.
Дома я незаметно проскользнул в нашу комнату и лег в постель. От обиды мне хотелось плакать. И в то же время я весь горел от радости: ведь «Каштанку» я все-таки Дэзи подарил!
Проснувшись ночью, я услышал в темноте, как мама говорила:
– Ты его хоть ради праздника не бей. В нем и так еле душа держится.
Отец ответил:
– Я его не просто бью, а наказываю. Ты хочешь, чтобы он стал таким же бродягой, как те, что жмутся у нас в чайной? Безобразие! То днем где-то шлялся, а теперь уже и по ночам пропадать начал.
Я понял, что разговор шел обо мне и что завтра отец опять меня побьет, но страха я не почувствовал: мне по-прежнему было радостно, и я скоро заснул.
ЦИРК
Утром отец поставил меня на колени, драл за уши, бил по щекам. Потом долго ходил по комнате и что-то мне «внушал», из чего я не запомнил ни одного слова. Под конец он приказал мне попросить прощения и протянул руку, чтобы я ее поцеловал, но я руки не поцеловал, а встал без разрешения с колен и пошел из комнаты. Отец так удивился, что даже не остановил меня.
Весь день у меня горели уши, и я все думал, не убежать ли из дому. Может быть, меня примут к себе бабка с Зойкой. Я им воровал бы на базаре у торговок яйца или что попадется, и тем бы мы кормились. Осенью я видел мальчишек, которые продавали в клетках щеглов. Наловят сетками и продают. И я бы ловил щеглов и продавал. И еще мальчишки продают бычков, нанизанных на веревочки. Бычков они ловят в море удочкой. Я тоже куплю удочку и буду ловить рыбу. Я буду ходить куда захочу, а тут отец сажает меня за буфетную стойку и уходит по делам. Я сижу и сижу на табуретке и не смею ни на минутку отлучиться.
К вечеру, когда уши гореть перестали, верх взяло другое чувство – жалость к маме. Как она будет горевать, если я убегу из дому!