помещиков и врачей, да еще такой, который, хоть ему и было уже под
шестьдесят, ничего, собственно, не изобрел.
родился молчуном, так как на попытки завязать разговор отвечал лишь более
теплой, чем обычно, улыбкой и благодарным взглядом, который он на миг
отрывал от тарелки, - но Стефану этого было мало, он жаждал погрузиться в
беседу, тем более что заметил зловещие вспышки в глазах Ксаверия: тот явно
к чему-то готовился. И вот, когда воцарилась относительная тишина,
нарушаемая только стуком ложек по тарелкам, дядя промолвил:
евнух в гареме, верно?
всему, планировал острое продолжение, но ему не удалось насладиться
реакцией на свои слова, ибо родственники, как по команде, заговорили
громко и торопливо, благо лес знали, что Ксаверий подобные вещи говорить
должен и единственное противоядие - немедленно глушить их общим громким
разговором. Потом одна из прислуживавших баб вызвала дядю в кухню на
поиски грудинки, которая куда-то запропастилась, и трапеза была прервана
неожиданной паузой. Стефан скрашивал ее созерцанием коллекции родственных
физиономий. Пальму первенства он бесспорно отдавал дяде Анзельму. Широкий
в плечах, грузный, но не тучный, скорее массивный, лицо не красивое, но
барственно породистое, и он знал этому цену! Пожалуй, наряду с медвежьей
буркой, только это лицо и осталось у него, некогда владельца обширных
угодий, утраченных лет двадцать назад. Якобы благодаря
сельскохозяйственным экспериментам - но на этот счет Стефан не знал ничего
определенного. Наверняка было известно лишь то, что Анзельм энергичен,
задирист и вспыльчив одновременно; причем предаваться гневу он умел, как
никто в семействе, - по пять, а то и десять лет, так что даже тетя Меланья
забывала, из-за чего, собственно, разгорелся сыр-бор. В эти затяжные
раздоры никто не отваживался вмешиваться, так как, если дядя обнаруживал,
что родственник не знает причины его обид, гнев Анзельма автоматически
распространялся и на незадачливого посредника. Именно так ожегся отец
Стефана. Однако самые сильные враждебные чувства в душе дяди Анзельма, как
и вообще в семье, стихали, когда умирал родственник; вызванная таким
образом "treuga Dei" [благословенная пауза (лат.)] продолжалась, в
зависимости от обстоятельств, несколько дней или чуть больше недели. Тогда
его врожденная доброта отражалась в каждом взгляде и слове - такая
бесконечно щедрая и незлопамятная, что всякий раз Стефан бывал глубоко
убежден, что это не временное перемирие, а окончательный отказ от гнева.
Но потом нарушенный соприкосновением со смертью строй дядиных чувств
восстанавливался, неумолимая суровость воцарялась на годы, и ничто не
менялось - до следующих похорон.
нравилась Стефану в детстве; позже, в университетские годы, он отчасти
разгадал, в чем дело. Некогда гневливость дяди опиралась на его
материальное могущество, на его владения, то есть, проще говоря, на
будущее наследство, но благодаря стойкости характера Анзельм не лишился в
семейном кругу способности гневаться и после потери состояния, и его
побаивались по-прежнему, хотя гнев его уже не подкреплялся угрозой лишения
наследства. Но, даже обнаружив этот ключ, Стефан так и не освободился от
почтения, сдобренного страхом, - чувства, которое вызывал у него старший
из братьев отца.
когда эту огромную глыбу мяса извлекали из недр старинного буфета, ее
черный цвет напомнил Стефану о черном цвете гроба, и на минуту ему стало
не по себе. Из двери, ведшей в коридор, с топотом и шумом внесли вереницу
жареных уток, банки с терпкой брусникой и блюда с дымящимся картофелем;
обещанная ранее скромная трапеза явно превращалась в пиршество, тем более
что дядя Ксаверий доставал из буфета одну за другой бутылки вина. Ощущение
отчужденности от присутствующих неожиданно и резко обострилось; Стефана и
до сих пор немного огорчал и тон разговоров, и изобретательность, с
которой избегали упоминания о смерти, а ведь в конце концов именно она и
была единственным поводом этой встречи, теперь же это огорчение
многократно возросло, и Стефана уже оскорбляло все, в том числе и стенания
по утраченной родине, сопровождавшиеся энергичной работой вилок и
челюстей. А когда он подумал о дяде Лешеке, который лежал теперь
заваленный глиной на пустынном кладбище, ему показалось, что только он еще
и помнит о покойном; с неприязнью взирал он на раскрасневшиеся лица
сотрапезников, и его возмущение выплеснулось за пределы семейного круга и
вылилось в презрение ко всему миру. Но пока Стефан мог выразить его лишь
воздержанием от еды, в чем настолько преуспел, что встал из-за стола почти
голодный.
соседа слева, произошла какая-то перемена. Уже некоторое время он
озабоченно вытирал усы, робко посматривал по сторонам и на дверь, словно
прикидывая на глазок расстояние; он явно к чему-то готовился. Вдруг
наклонился к Стефану и шепотом объявил, что ему пора идти, чтобы успеть на
познанский поезд.
Стефан.
терпят и отпуск на день удалось получить с огромным трудом; всю ночь он
добирался до Нечав, а теперь самое время в обратный путь... Оборвав
нескладную речь, громадный усач глубоко вздохнул, резко поднялся, едва не
потащив за собой скатерть вместе с посудой, и, кланяясь вслепую, на все
стороны, стал протискиваться к дверям. Посыпались вопросы, протесты, но на
пороге упрямый молчун еще раз отвесил всем низкий поклон и исчез в
передней. За ним бросился дядя Ксаверий, вскоре хлопнула входная дверь.
Стефан глянул в окно. На дворе уже стояла тьма. Он представил себе
долговязую фигуру в куцей солдатской шинели на раскисшей дороге...
Посмотрел на опустевший стул по левую руку, заметил, что бахрома низко
свисающей накрахмаленной скатерти раскручена и старательно расправлена
прилежными пальцами, и в груди защемило от теплой, сердечной жалости к
этому, собственно говоря, незнакомому дальнему родичу, который уже вторую
ночь кряду будет трястись в темном, холодном вагоне ради того только,
чтобы пешком пройти сотню-другую шагов, провожая покойного.
выглядел жалко - на тарелках высились обглоданные кости, облепленные
застывшим жиром. Наступило минутное затишье, воспользовавшись которым
мужчины полезли в карманы за папиросами; ксендз протирал замшей очки, а
тетушка-бабушка впала в тупую задумчивость, которая походила бы на
дремоту, если бы не широко открытые глаза. Среди этого всеобщего молчания,
пожалуй, впервые прозвучал голос Анели - вдовы. Все еще сидя за столом, не
пошевелившись, не поднимая поникшей головы, она проговорила, упершись
взглядом в скатерть:
наступило, никто не решался нарушить: ничего подобного никто обычно себе
не позволял, никто не был к этому подготовлен. Ксендз, правда, тотчас
направился к Анеле, двигаясь с какой-то рутинной озабоченностью, словно
врач, которому положено оказать первую помощь, но который не знает, что
надо сделать; однако этим он и ограничился, застыл подле нес - она вся в
черном, он тоже в черной сутане, с лимонно-желтым лицом и припухшими
веками; он стоял и часто моргал, пока не выручила всех прислуга, вернее,
исполняющие ее роль деревенские бабы, которые вошли и с невообразимым
шумом принялись собирать тарелки и блюда.
шкафом, под бронзовой, слегка коптящей керосиновой лампой с абажуром
апельсинового цвета, дядя Ксаверий объяснялся торопливым полушепотом с
родственниками. Одних уговаривал переночевать, других информировал о
расписании поездов, распоряжался, когда кого будить; Стефан хотел было
немедля отправиться в обратный путь, но, узнав, что поезд у него только в
три часа ночи, заколебался, дал себя уговорить и решил остаться до утра.
Ночевать ему предстояло в гостиной, напротив часов, поэтому пришлось
ждать, пока все разойдутся. Когда это наконец произошло, была уже почти
полночь. Стефан быстро умылся, разделся под едва-едва мигавшей лампой,
задул ее и, зябко поеживаясь, скользнул под холодное одеяло. Сонливость,
одолевавшую его до этого, как рукой сняло. Он долго лежал на спине без
сна, а часы, едва различимые в кромешной тьме, величественно, с каким-то
чрезмерным рвением, вызванивали четверти и часы.
пережитого дня, однако неторопливо и как бы преднамеренно бежали в одну
сторону. В характере всего семейства сошлись лед и пламень, горячность и
упрямство. Тшинецкие из Келец славились алчностью, дядя Анзельм -
вспыльчивостью, тетка-бабка - неким, сглаженным временем любовным
безумством; эта роковая черта проявлялась у каждого в семействе по-своему:
отец был изобретателем, всем остальным занимался из-под палки, от мирских
забот отмахивался, как от мух, часто пугал дни недели, дважды проживал
четверг, а потом выяснялось, что проворонил среду, но это не была
обыкновенная рассеянность, только чрезмерная сосредоточенность на идее,
которая в данный момент его обуревала. Когда отец не спал и не болел,
можно было дать голову на отсечение, что он торчит в своей крохотной,
оборудованной на чердаке мастерской, среди пламени спиртовок и газовых
горелок, в окружении раскаленных инструментов, вдыхая запах кислот и
металлов, и что-то к чему-то прилаживает, что-то шлифует, что-то
сочленяет, и все эти манипуляции, из которых складывается процесс поиска,
никогда не прекращались, хоть и менялись направления экспериментов, - от о
той неудачи отец шествовал к другой с одинаковой верой, со страстью,
настолько мощной, что на посторонних производил впечатление одержимого или