Парикмахерские ребята
что мне куда-то надо успеть, а по той только причине, что в это время
оставаться в нем невозможно. Во всяком случае, мне. В восемь пятнадцать,
вот уже десятый на моей памяти год, наш Дом, как, впрочем, и весь город,
взрывается пробуждениями: кричат дети, немелодично завывают испорченные
энергоблоки Восточного склона (их не успевают менять - так часто
ломаются), на многие голоса орут меморандо, приемники, стереофоны, кто-то
для кого-то передает объявления, кто-то с кем-то ругается, кто-то что-то
роняет... Потом начинают грохотать ремонтные работы: здесь постоянно
что-нибудь ремонтируют, видите ли - улучшение планировки. И я не
выдерживаю.
с психикой не в порядке. Или у них у всех.
не изменят, как ничто не может изменить ничего в нашем
противоестественном, патологическом образе жизни: пусть даже звук исчезнет
совсем, но ведь останется, все останется. И к восьми пятнадцати я не
выдерживаю, я уже жду восьми пятнадцати, как раз чтобы не выдержать. Я
одеваюсь и говорю Марте, что пойду поразмяться, привычно ее целую и ухожу.
Она считает, что это у меня возраст, тяга к размеренному и неизменяемому,
она посмеивается надо мной. Она, как и все, не слышит, не воспринимает ни
звука из всей этой утренней какофонии. Она, я подозреваю, и понятия не
имеет, что меня мучит. Да что там!
полукилометровому коридору, стены которого какой-то идиот разукрасил в
зеленую клетку, здороваюсь с соседями, кому-то киваю, кому-то жму руку, с
кем-то перекидываюсь обязательной и совершенно бессмысленной информацией о
самочувствии и вчерашних, всем непременно известных новостях, а там лифт и
ступеньки, и опять лифт, и гигантский, оторванный от земли, эркер с
Антеем, и лифт, и лифт, и лифт, и ступеньки. А потом велосипед, который
сперва надо встряхнуть хорошенько, прежде чем ехать, потому что автопилот
у него барахлит и может не включиться. Продравшись сквозь тесные ряды
столетних, но все еще незаконных пристроек, повиляв среди ярко-красных
конусов чего-то сугубо технического - не знаю чего, - я наконец выбираюсь
к путепроводам. Я оглядываюсь на Дом - огромную, ярко разрисованную
пирамиду, почти неотличимую от других, и вот уже еду по городу. От шума
таким образом не избавиться, шума здесь даже больше, но здесь по крайней
мере он не мешает жить. Я не могу объяснить причину - может быть, из-за
того, о чем последнее время только и говорят наши психологи, - из-за того,
что на улицах город контролирует каждое твое движение, а на частной
территории такой контроль запрещен. Под контролем приятно: безопасно и
знаешь, что ничего такого из ряда вон ты в данную минуту не делаешь. А в
Домах никакой слежки, разве только соседская.
все, что я делал когда-то, оказалось бессмысленным. Не всегда я именно так
думаю, но подобное ощущение бывает всегда. Я никак не могу поверить, что
бессмысленно, они мне все уши прожужжали, что с куаферством ошибочка
вышла, что надо было иначе, как-то не так... Но ведь сейчас иначе, а разве
что-нибудь изменилось в лучшую сторону? Я не знаю, не знаю, не знаю...
Земле просто не повезло - тогда, во время Первого Кризиса. Что слишком
рано у них появились бомбы, что слишком много им внимания уделялось, а
потом не знали, как от них избавиться. Что успей они развязаться со своими
военными делами хотя бы лет на тридцать - пятьдесят раньше, у них бы
достало и сил, и времени с другими проблемами справиться, а то сразу много
их навалилось. Они бы справились. И никакого бы кризиса не было - так нам
всегда говорят. Мы и сейчас бежим от него, а он на пятки нам наступает, и
нет времени ни отдышаться, ни оглянуться, и ничего тут не сделаешь, ничего
не поправишь. А как с куаферством разделались, так ни у кого никакой охоты
нет. Все бессмысленно.
встречаюсь с людьми. Разве что случайно.
него почти ничего не знал. Катил себе на велосипеде к Парку Третьего
уровня, там бывают прекрасные стекла, просто удивительные стекла бывают. И
дают не на сутки, а на сколько захочешь. "Пять лет за пять минут" - вот их
девиз, там же, в Парке, висит. Я, как и все городские бездельники, очень
привязан к стеклам, больше чем к Марте; с той вообще сложности, похоже,
что дело к разрыву идет, а жаль, будет тяжело без нее, еще, пожалуй,
тяжелее, чем с ней. Мы все чаще и чаще ругаемся, мы пытаемся не видеть
друг друга днем. Ночью, вымотанные бездельем, мы приходим домой, садимся к
столу и говорим - каждый раз часа по четыре. В этом наша совместная жизнь,
для этого мы необходимы друг другу. Смешно - весь день ненавидеть, а к
ночи даже мысль оставить о ненависти. Смешно. И страшно, что
четырехчасовые беседы эти, в общем бессмысленные и безынформационные, как
утренние приветствия с соседями, как и все вокруг, все чаще превращаются в
каскады микроскопических ссор, все чаще оборачиваются злобным скандалом (и
неизменным утренним поцелуем), что ненависть из дневного все чаще
проникает в драгоценное время ночи, но пока мы держимся друг за друга,
пока в принципе у нас все хорошо.
он ехал навстречу в двухместной деловой бесколеске последней модели - без
верха. Строгий концертный свитер, розочка на плече, ухоженное моложавое
лицо (впрочем, почему моложавое? Не рано ли в старики? Даже я еще не
старик, просто выгляжу так, а он всегда был моложе меня). Он первый меня
заметил, я-то давно уже растерял куаферские привычки, ничего во мне от
куафера не осталось, да и на кой бы мне черт вглядываться, кто там едет на
бесколеске, нет у меня таких знакомых в городе, у меня, считай, никаких
знакомых в городе нет, разве что Федер, бывший мой командир, но он давно
уже на Землю носа не кажет, а если и появляется, то всегда предупреждает
заблаговременно. Он говорит, что помнит меня и любит, он говорит, что
сейчас почти никого из наших в Ближнем Ареале не осталось, будто я без
него не знаю, что и в Дальнем их не так уж много, будто я не сидел тогда
под бронеколпаком из-под списанной "Птички" и не на моих будто глазах
гибли лучшие наши товарищи. Будто я ничего не помню. Но он, наверное,
имеет в виду всех куаферов, а не только наших общих знакомых.
вплотную. Он протянул руку:
не водилось - один случай все-таки был. И я подумал, что он стал совсем
деловым человеком, наш бывший старший математик Пробора.
впрочем, не знаю, что он там чувствовал, я и насчет себя то и дело
ошибаюсь, мне бы раньше это понять.
"Ну как там наши?" - относился к числу затрепанных. А другие в голову не
приходили. И уж слишком дю-А был холен. Он растянул губы (так и не
научился правильно улыбаться) и спросил:
обидеться, как тут же перестроился на прежний приятельский лад. - А я свои
могу отложить ради такого случая. Посидим?
прорвавшемся, означало, в частности, крайнюю степень согласия. Я встряхнул
велосипед, поставил автопилот на "возвращение к Дому" и, не раздумывая,
пересел в бесколеску, которая, как похвастался дю-А, носила гордую марку
"Демократрисса".
не видел. Я чувствовал, что имею право смотреть на него пристально, и
пытался к тому же сгладить гадливый привкус от своего слишком поспешного и
униженного, нищенского согласия на совместное "посидим". Он же делал вид,
что взгляда не замечает и весь поглощен дорогой. Потом, словно вспомнив
что-то, улыбнулся и повернул ко мне голову. Хуже улыбки я ни у кого не
встречал. Он совершенно не умел улыбаться.
они звали меня на Проборах - Пан Генерал. Даже не знаю, почему. Может
быть, и в насмешку. Но он ко мне всегда обращался только по имени.
когда-нибудь был бы рад. Он никого не любил, и никто из нас тоже его не
любил. Ни Лимиччи, ни Новак, ни Гвазимальдо, ни Джонсон, ни Джанпедро
Пилон - никто. Даже Кхолле Кхокк старался обходить его стороной. Один