собеседника. В принципе это хорошо действует, я наблюдал; но на меня тогда
ничто не могло подействовать.
как с Валери. Просто я боялся уходить от Констанс, боялся, что больше ее
не увижу, - и тогда конец мне, я не вытяну. Чего я от нее хотел, от этой
чистенькой, беленькой, ласковой и замкнутой девочки, я и сам не понимал.
Вначале я вовсе не думал на ней жениться - может, потому, что никак не
рассчитывал на ее согласие. Соблазнять ее я тем более не собирался. Мне
даже не приходило в голову поцеловать Констанс. Вообще я вначале относился
к ней не как к женщине, а как к источнику света, тепла, спокойствия -
всего этого так не хватало мне тогда!
обставленной комнате, смотрел, как она ходит, заваривает чай, как она
штопает чулки. Однажды я принес ей две пары нейлоновых чулок - выменял у
американца за уникальную лагерную зажигалку из снарядной гильзы. Эту
зажигалку мне подарил чех Франтишек, я его вовремя предупредил об
опасности - _увидел_ его имя в списке для газовой камеры на столе у
начальника лагеря, и ребята дали ему номер мертвеца, перевели в другой
барак - ну, как обычно делали в таких случаях, если удавалось заранее
узнать. Я тогда уже научился _видеть_...
удивился - думал, она будет отказываться, рассердится. Но она улыбнулась -
по-хорошему, не той, официальной улыбкой - и сказала: "Это замечательно.
Мне так надоело штопать чулки! А нейлон, говорят, очень прочный".
Я сказал ей, что был в лагерях, - да и Марсель представил меня: "Мой друг
по лагерю". Сказал, где работаю, где живу. О Робере рассказывал. Один раз
заговорил об отце и Женевьеве, но о матери сказал только, что она умерла.
И это все. О лагерях и о Валери мне было, пожалуй, одинаково трудно
говорить, у меня в первые годы даже температура поднималась до сорока
градусов, если я начинал рассказывать. О телепатии я попросту побаивался
упоминать, тем более что у меня эти способности вдруг исчезли, и я склонен
был думать, что они могли проявляться так ярко лишь в лагерной обстановке.
Ну, а если исключить три эти темы, рассказывать мне было особенно нечего.
И как-то не хотелось. И Констанс тоже не хотела говорить о себе. Я
спросил, давно ли умерли ее родители. Она коротко ответила: "В сорок
втором году", - и надолго замолчала. Я больше не решился расспрашивать. Я
вообще болезненно не люблю спрашивать. Мне даже трудно расспросить о
дороге, если я не знаю, куда идти. Это у меня с детства. Отец считал, что
это от избытка самолюбия. Вряд ли. По-моему, от робости.
снился, да и сейчас еще случается. Приснился допрос. У меня все еще болели
ребра, переломанные в 1940 году, и почки, отбитые в 1943-м. Так что
кошмары были очень реальными, я опять задыхался от боли и ужаса и опять
кричал: "Больше не могу, убейте меня, убейте меня, я ничего не знаю!"
я выл, хрипел - и в особенно счастливых случаях терял сознание. То есть
начинал все чаще терять сознание. Вначале меня отливали водой, и все
повторялось: нестерпимая боль, нечеловеческий крик, раздирающий рот,
разрывающий глотку, и опять спасительный провал в черноту. Потом, наконец,
меня оставляли в покое. Робер уже без шуток говорил, что и в этом я похож
на женщину - внешне слабый, тщедушный, а выдерживаю то, что не под силу
атлетам. Это верно - и сознание я терял так редко, так ужасно, невыносимо,
беспощадно редко!
"Убейте, убейте меня, я больше не могу!" Но я это вынес. Меня пытали
неделю подряд, с перерывами по три-четыре часа, не больше. Делали все, на
что у них хватало фантазии и техники: прижигали кожу сигаретами, загоняли
длинные раскаленные иглы под ногти, стегали плетьми по часу, по два, по
три, обливали водой из ведра, и снова ложились на спину не удары, нет, а
будто падали горящие балки, переламывали мне хребет, переламывали изо всех
сил и все никак не могли доломать, и я беззвучно кричал: "Скорее, только
скорее, я больше не могу, убейте меня, убейте меня скорее!"
разных камерах. Мы оба испытывали двойную боль, двойной ужас, двойное
умирание. Как мы выдержали, не понимаю. Позднее мы договаривались, чтобы
не попасть в одно время - телепатически договаривались, - перестукиваться
мы не могли, сидели на разных этажах. Это было трудно, очень трудно
устроить. Однажды мне удалось внушить своему следователю на расстоянии,
что он болен, совсем болен, с сердцем плохо, и он вызвал меня лишь под
конец дня, когда Робер уже лежал без сознания в своей камере. В другой раз
Роберу сказали в кабинете следователя: "Валяйся тут, мы при тебе допросим
другого, потом опять примемся за тебя! Жди своей очереди!" Робер успел
передать мне это прежде, чем потерял сознание. Я сейчас же начал внушать
своему следователю, чтоб он вызвал меня. Это было очень трудно потому, что
я боялся вызова больше всего на свете, и, если б можно было покончить
самоубийством, я бы, не задумываясь, воспользовался этим выходом. Но он
вызвал меня, и вскоре я хотел лишь одного - поскорее потерять сознание,
поскорее, пока Робер не придет в себя, иначе... Кричать я уже не мог,
голос был сорван, я хрипел, бормотал и иногда с недоверием слушал: неужели
это мой голос?.. Робер все же пришел в себя, и пытка удвоилась, по вскоре
это кончилось...
произволу. И то мне это удавалось лишь тогда, когда давали хоть короткую
передышку и я мог сосредоточиться. Я вспомнил "Межзвездного скитальца"
Джека Лондона и попробовал повторить его опыты. Но это было не то.
Во-первых, получалось слишком медленно - эсэсовцы не давали столько
времени; во-вторых, из этого состояния можно было довольно легко вывести.
Герою Джека Лондона не загоняли иголок под ногти, его просто встряхивали,
пинали, развязывали, и он приходил в себя. Это показывает, что цивилизация
продолжает совершенствоваться. По крайней мере в одном направлении. Разве
во времена Джека Лондона могли себе представить, что такое газовая камера
и крематорий? А через четверть века после его смерти с этим познакомились
на личном опыте миллионы людей. Еще лет через пять некоторая часть
человечества узнала, как здорово действует даже небольшая атомная бомба,
если ее сбросить на город. А теперь все человечество на личном опыте
убедилось, что обитателям Хиросимы и Нагасаки 6 августа 1945 года пришлось
и вправду нелегко. Впрочем, большинство, наверное, уже не успело осознать
этого.
кричат в общем одинаково. Все мы, заключенные концлагерей, узники гестапо,
слыхали не раз этот страшный захлебывающийся вой, в котором нельзя уже
распознать слов, нельзя узнать знакомого голоса, не всегда можно даже
отличить, мужчина это или женщина. Все мы слыхали невнятное бормотанье,
всхлипыванье, стоны сквозь горячечный бред, когда человек с телом,
превращенным в кровавое месиво, валяется на полу камеры и уже не сознает,
где он, продолжается ли пытка или наступила передышка, остался он еще в
живых или умирает.
остались, и иногда у меня начинается обострение воспалительного процесса:
лихорадка, боли. Ночью мне приснился лагерь, я проснулся в холодном поту,
но и наяву не мог отделаться от кошмара. За стеной кого-то пытали. Я сразу
узнал это всхлипывающее бормотанье, прерываемое хриплым воем, эти
невнятные, бессвязные мольбы, такие бессмысленные, такие
трагически-наивные: "Я не могу больше... Я не выдержу... честное слово...
я не могу, не могу, лучше убейте меня!" Я с невероятным усилием открыл
глаза, ожидая встретить нагой, мертвый свет рефлектора или пересеченный
решеткой тусклый световой квадрат тюремного окна. Но в палате царил ровный
синеватый свет ночника, делавший все призрачным, я лежал на мягкой, чистой
постели и слушал эти невероятные, фантастические в мирной обстановке
крики. Я вскочил, кинулся к двери. В коридоре за столиком сидела пожилая
сестра милосердия с очень усталым лицом.
кома.
слабее, перешли в жалобное бормотанье, прерывистые вздохи. Я слушал,
обливаясь холодным потом, даже сейчас, когда узнал, что это. При
печеночной коме сознание помрачнено, и когда к человеку прикасаются, то
вся боль, которую он терпит, сосредоточивается именно в том месте, до
которого дотрагиваются руки врача. Боль от укола он воспринял как
жестокую, бессмысленную пытку... "Сколько ему лет? Может, он тоже
лагерник?" - думал я. (Утром я узнал, что он умер; ему было всего двадцать
четыре года.)
Констанс разбудила меня.
я растерялся. Я просто не представлял себе, что Констанс может плакать, -
такая она была ясная и сильная.
повторится, - бормотал я, гладя ее плечи, ее разметавшиеся шелковистые
волосы.
в последний раз я увидел ее плачущей. Мы сидели на постели, обнявшись,
Констанс прижималась ко мне, все еще неровно дыша от рыданий.






Сертаков Виталий
Березин Федор
Семенова Мария
Орловский Гай Юлий
Николаев Андрей
Херберт Фрэнк