далеко в северной, возвышенной части города.
рассекаемая лишь уличными огнями, верхние этажи Терминала сверкали, как
заснеженные альпийские вершины.
пальм, цветущие кактусы без иголок, в дальнем уголке парка мне встретился
старый каштан, которому было, наверно, лет двести. Трое таких, как я, не
смогли бы охватить его. Я присел на скамеечку и засмотрелся в небо. Какими
мирными, какими безобидными казались звездочки, помигивавшие и дрожащие в
невидимых струях атмосферы, защищавшей от них Землю. В первый раз за столько
лет я подумал о них - "звездочки". ТАМ никто не отважился бы так сказать,
его приняли бы за сумасшедшего. Звездочки, да, конечно, прожорливые
звездочки. Вдали над растворившимися в темноте деревьями взвился фейерверк,
и я с ослепительной ясностью увидел Арктур, горы огня, над которыми летел,
стуча зубами от холода, а иней на аппаратуре охлаждения таял и, красный от
ржавчины, стекал по моему комбинезону. Я выхватывал пробы коронососом,
вслушиваясь в свист моторов, не спадают ли обороты, потому что секундная
авария, перебой обратили бы защитную оболочку, аппаратуру и меня в
неуловимое облачко пара. Капля, упавшая на раскаленную плиту, не исчезает
так быстро, как испаряется тогда человек.
напоминал мне что-то очень далекое, забытое. Над кустами все еще переливался
блеск бенгальских огней, доносились звуки заглушавших друг друга оркестров,
и каждую минуту возвращался, приносимый ветром, дружный вопль участников
какого-то зрелища, наверно, американских гор. Мой уголок оставался почти
безлюдным.
совсем посерела, и лицо этого человека я увидел лишь тогда, когда он,
необычайно медленно, крохотными шажками, почти не отрывая ног от земли,
приблизился ко мне и остановился в нескольких шагах. Его руки прятались в
каких-то утолщенных раструбах, откуда выходили два тонких стержня,
оканчивавшихся черными грушевидными расширениями. Он опирался на них, как
человек, необычайно слабый. Он не смотрел на меня, не смотрел ни на что -
смех, громкие крики, музыка, взрывы фейерверка, казалось, вообще не
существуют для него. Так он постоял с минуту, тяжело дыша, и в свете
повторяющихся фейерверков его лицо показалось мне таким древним, словно годы
стерли с него всякое выражение, оставив лишь кожу да кости. Когда он уже
собрался тронуться дальше, выбросив вперед эти странные груши или протезы,
один из них скользнул, я вскочил со скамейки, чтобы поддержать его, но он
сам удержался. Он был на голову ниже меня, но все-таки очень высокий для
нынешних людей; его блестящие глаза смотрели на меня.
был какой-то приказ.
голосом.
вернулся... из очень далекой экспедиции.
одни только кости. Медленно опустил его на скамейку. Стал рядом.
просто сказал: - Я Ремер. У меня перехватило дыхание:
который был ассистентом Геонидеса - создателя теории нашего полета. Ардер
тогда показал ребенку наш большой испытательный зал, центрифугу - таким он и
остался у меня в памяти: подвижный, словно искра, семилетний мальчонка, с
черными отцовскими глазами; Ардер поднял его на руки, чтобы малыш мог вблизи
рассмотреть гравикамеру, в которой сидел я.
темноту я вглядывался с какой-то ненасытной, болезненной жадностью в это
невероятно старое лицо, и к горлу у меня подкатывался комок. Я пытался
достать из кармана папиросу, но не мог ухватить ее, так дрожали руки.
чем, понимаете? Он впервые перевел взгляд на меня.
мне... никто. Он словно не слышал меня.
месяц до старта, выяснилось, что показатели рефракции в облаках космической
пыли были занижены... Не знаю, говорит ли вам это что-нибудь? - нерешительно
остановился я.
отец. Еще бы. В Аппрену? Что вы там делали? Где были?
Ардер. Вы стояли наверху, на мостике, и смотрели, как мне дают сорок g.
Когда я вылез, у меня из носа текла кровь... Вы дали мне свой платок...
это молчание.
очень тихо, повторил: - Никто.
ваш отец?
делал что хотел. Мне... помогла математика.
Вы же знаете, мы взяли триста тысяч наименовании. Ваш отец помогал Ардеру
комплектовать раздел математики...
уже несколько месяцев спустя, когда связь с Землей полностью прервалась и мы
повисли вот так - совершенно неподвижно по отношению к звездам, - знаете,
читать, как какой-то Петер нервно курил папиросу и мучился вопросом, придет
ли Люси, и как она вошла, и на ней были перчатки... Сначала смеешься
совершенно идиотским смехом, а потом просто злость разбирает. В общем никто
к этому йотом даже не прикасался.
конца, хотя знал, что это почти бесполезно, потому что, когда мы вернемся,
они будут всего лишь архаическими диалектами. Но Гимма и особенно Турбер
толкали меня к физике. Это, мол, может пригодиться. Я взялся за нее вместе с
Ардером и Олафом Стааве, только мы трое не были учеными...
инженера-ядерщика, но это все было профессиональное, не теоретическое. Вы же
знаете, как инженер владеет математикой. Да, так значит - физика. Но я хотел
иметь еще что-нибудь - для себя. И вот - чистая математика. У меня никогда
не было математических способностей. Ни малейших. Ничего, кроме упрямства.
почему именно математика? Я только там понял. Потому что она выше всего.
Работы Абеля и Кронекера сегодня так же хороши, как четыреста лет назад, и
так будет всегда. Возникают новые пути, но и старые ведут дальше. Они не
зарастают. Там... там - вечность. Только математика не боится ее. Там я
понял, как она беспредельна. И незыблема. Другого такого нет. И то, что она
мне давалась тяжело, тоже было хорошо. Я бился над нею и, когда не мог
заснуть, повторял пройденный днем материал...
уверен, слушает ли он меня.