С отчаянной руганью и некоторой нерешительностью, загнал я бедного своего скакуна по колено в студеный поток.
Ледяная вода так и впилась мне в сапоги, точно когти какого-нибудь разъяренного арктического тролля. Отбивая саблею, спрятанной в ножны, здоровенные куски льда, я добрался уже почти до середины реки, как вдруг с берега впереди донеслись какие-то выкрики.
Сквозь завесу брызг, дождя и туманной дымки, я разглядел среди темных сосен на том берегу группу всадников. Внимание мое отвлеклось, и я не успел оттолкнуть глыбу льда, которая врезалась прямо в грудь моей несчастной лошадки, — та заржала, рванулась вперед и при этом едва не упала.
— Умоляю вас, джентльмены, подождите! — прокричал я, пытаясь перекрыть шум дождя. Я испугался, что они начнут переправу прежде, чем я доберусь до их берега, и тем самым подвергнут опасности и мою жизнь, и свою. — Я уже скоро выберусь на ваш берег, и вы тогда сможете переправиться. Но если вы испугаете мою лошадь или своих лошадей, боюсь, никто из нас не доедет по назначению!
Либо, заслышав меня, они попритихли, либо просто закончили свой разговор. Однако, похоже, они не имели ничего против того, чтоб подождать, пока я не переправлюсь.
Лошадка моя так и не успокоилась, и вскоре я принужден был спешиться, иначе нам с нею было бы не миновать падения. Я спрыгнул на глубину, пусть даже пена потока грозила меня потопить, но в конечном итоге нашел мелководье, где вода доходила мне только по грудь.
С несказанным облегчением я выбрался наконец на берег и встал, отплевываясь и задыхаясь, в мокрой грязи.
У меня было такое чувство, что дыхание мое либо застынет в воздухе, либо, затвердев от стужи, вообще не покинет легких.
Мы с лошаденкой моею тряслись в ознобе. Лишь через пару минут сумел я поднять глаза на темные фигуры всадников, которые разглядывали меня с равнодушною сосредоточенностью.
Судя по виду их, это были солдаты. Когда две страны спорят друг с другом, выставляя Закон против Убийства, но возводя последнее в достоинство как жестокую необходимость Войны, на границах стран этих частенько шатается всякий сброд из солдат-дезертиров. Запустив руку в карман, я сжал влажную рукоять пистолета. Разумеется, он никуда не годился.
Если всадники эти и в самом деле грабители, мне пришлось бы тогда полагаться только на саблю.
Они, однако, не проявляли никаких признаком нетерпения, словно бы ждали, пока я не восстановлю дыхание и не расправлю плечи.
Я, естественно насторожился, пытаясь при этом казаться беспечным, словно бы их здесь присутствие меня нисколечко не встревожило: заговорил громким голосом, обращаясь к себе и к ним одновременно, обругал паршивую погоду, высказался в том смысле, что давно уже назрела необходимость построить здесь мост. Всадники продолжали хранить молчание.
И только когда я уже собирался взобраться обратно в седло, один из них тронул поводья и, пустив громадного своего коня неторопливым шагом, спустился по берегу вниз.
У человека этого был орлиный профиль, красивые правильные черты лица, бледная кожа, высокий лоб и густые черные брови.
Длинные волосы крупными локонами обрамляли лицо, широкие поля его шляпы, лихо сдвинутой на затылок, не потеря формы своей даже под проливным дождем, причем загнуты были они таким образом, что вся вода стекала с них прямо на плечи кожаной накидки длиной до колена. Из прорези накидки выступал только край темного рукава и в белой перчатке рука, сжимающая поводья на луке седла. Отвороты высоких, — тоже черных, — сапог обнаруживали внутреннюю отделку из мягкой коричневой кожи.
Немного не доезжая до низа, всадник остановился и, поджав свои тонкие губы, оглядел меня сверху вниз.
— День добрый, гражданин, — гаркнул я, притворно выказывая самое что ни на есть замечательное расположение духа. — Думаете переправиться здесь? Это вполне выполнимо, как вы воочию могли убедиться.
— Мы уже переправились, сударь, — отозвался бледный всадник, — и направляемся теперь в Нион. А вы?
— Еду по делу государственной важности, гражданин, — выдал я свой обычный ответ.
— Стало быть, оба мы удостоены этой чести. — Он, похоже, слегка изумился. Пока мы с ним беседовали, люди его подъехали ближе и расположили коней своих так, что вся дорога оказалась перекрытой.
Сосны потрескивали под ветром. В воздухе явственно ощущался густой запах смолы и хвои, смешанный с ароматом лесной земли и тепловатою вонью от вымокших лошадей.
— Гражданин, — я как будто и внимания не обратил на все эти тревожные знаки, — я вам искренне благодарен за то, что вы так любезно дождались, пока я в целости не переправлюсь на этот берег. — я уже начал склоняться к мысли, что я в конце концов все же не миновал гарнизона из Сент-Круа. Я зашагал вверх по берегу, ведя лошаденку свою на поводу. Та только пофыркивала, пытаясь стряхнуть воду с гривы. За спиной у меня в ревом неслась река. Когда я почти поравнялся с ним, бледный всадник спешился и, шагнув мне навстречу, помог преодолеть последние пару шагов, что отделяли меня от дороги. Глаза его, черные, как у дьявола, преисполнены были той потаенной задумчивости, каковая присуща либо незаурядному интеллекту, либо хронической близорукости.
— Ваше имя, гражданин? — Тон его был достаточно дружелюбным.
— Дидо. Еду с предписанием от Комитета.
— В самом деле? Так мы с вами, выходит, соратники. Позвольте представиться, Монсорбье.
Теперь я узнал его! Мы с ним встречались до этого трижды: один раз в Меце, на каком-то тайном собрании, проводимым Клутсом и посвященном привнесению революционных идей, а потом и самой Революции в Пруссию с Бельгией, потом — совсем, можно сказать, недавно, — в Париже, когда Дантон собирал депутатов по вопросу об офицерах национальной гвардии.
(Монсорбье этот, замечу, прославился своим пламенным рвением в выявлении роялистов. Говорили, он их нюхом чует.) Но самая первая наша встреча, которую он теперь уже наверняка и не помнит, случилась в Мюнхене, еще до того, как оба мы объявили себя верными слугами народа. Будучи членами одного тайного братства от метафизики, — оба инкогнито, — мы посвящали себя тогда умозрительным изысканиям в области эволюции естественного равенства между людьми, а не мерзостной практике переустройства мира, призванной перевернуть этот мир с ног на голову. Тогда его звали виконт Робер де Монсорбье, меня — Манфред, рыцарь фон Бек.
При всем своем, — впрочем, достаточно элегантном, — яром республиканизме, де Монсорбье в остальном был самым что ни на есть обычным сыном рода человеческого. Таким же, как я. В его жилах тоже текла голубая кровь аристократа и, — точно так же, как я, — он от нее отрекся, посвятив себя Революции.
Первоначально горячий последователь Лакло, теперь он подпал под чары Клутса и остальных эбертистов экстремистского толка. Робеспьер для него был трусливым консерватором, а Марат — ничтожнейшим слабаком, горе-революционером.
Я мог только молиться о том, что дорожная пыль и двухдневная уже щетина в достаточной мере изменят мой облик. Когда бывший соратник мой просветитель вновь обратился ко мне, я придал голосу своему выражение этакой плаксивой угодливости.
— От кого же у вас предписание, гражданин? — спросил он.
— От Коммуны. Поручение, данное мне гражданином Эбером лично. — Последнее, разумеется, призвано было произвести впечатление на Монсорбье.
— Есть у вас документы? — Он протянул руку в белой перчатке. Серебристые капли дождя стекали по черной кожи его плаща. — Гражданин, — в нетерпении пошевелил он пальцами, — я обязан проверить ваши бумаги.
— Кто давал вам полномочия?
— Народ! — напыщенно отозвался он.
Я, однако, не отступал от избранной мною роли.
— Но кем конкретно из представителей народа заверены ваши собственные предписания, гражданин? Прежде чем я покажу вам свои документы, полагаю, я должен сначала взглянуть на ваши.
Мои бумаги секретны.
— Как и мои.
— Здесь уже близко граница. Со всех сторон нас окружают враги. Откуда мне знать, гражданин, может быть, вы вообще пруссак. — Мне оставался только стремительный натиск.
Нападение, как известно, лучшая защита.
— Это вы, гражданин, говорите с акцентом, не я. — Голос его звучал ровно, все еще как бы задумчиво. — Я настоящий француз. Но вот у вас, гражданин «Тайное Предписание», и акцент, и манеры германские.
— Я не приму это как оскорбление. Разве Лоррен германец? Я верный республиканец. Я пришел в революцию задолго еще до того, как вы, аристократы, стянули свои сапоги из телячьей кожи и заладили притворяться крестьянами, как при Людовике вы притворялись этакими идиллическими пастушками. — У меня оставалось единственное оружие: риторика и агрессивность.
Монсорбье нахмурился.
— С чего это вдруг вы меня осыпаете оскорблениями? Или, может быть, страх заставляет вас щелкать зубами, точно выдра в капкане, а, гражданин? Почему и чего вы боитесь? — Один взмах руки, и все пятеро людей его тут же спешились, вытащили мушкеты и взяли их наизготовку. Я же, не тратя времени даром, взлетел в седло, вдавил шпоры в бока бедной моей лошаденки и пронесся прямиком сквозь их строй. Копыта лошадки скользили в размытой грязи, ноздри ее раздувались, грива летела по ветру; мушкеты стреляли по всем направлениям, пули со свистом летели вдогонку. Все мимо.
Вскоре я съехал с дороги и понесся галопом по густо усыпанному листьями мху в надежде на то, что мне все же удастся спастись от погони и пересечь швейцарскую границу, не побеспокоив охранников. Голос Монсорбье, однако, раздавался пока еще слишком близко, — он кричал своим людям, чтобы те прекратили стрельбу и догнали меня. Но первоначальное их смятение все же дало мне преимущество в пару минут, и я уж намеревался использовать преимущество это в полной мере. К тому же, лошадка моя когда-то была знатным гунтером и привыкла к бешеной скачке по пересеченной местности. То есть, у меня был реальный шанс спастись. Даже если меня и загнали бы в угол, я сумел бы выбрать позицию, подходящую для защиты. Рассудив таким образом, я достал саблю из ножен, хотя уникальная ее, — татарская, — выделка в миг бы открыла личность мою любому, кто знал меня пусть даже самую малость.
Неожиданно лес расступился; я скакал вверх по склону холма, по сугробам, мимо валунов и кустов, прямиком через впадины, заполненные водою, такие глубокие, что вода, в них скопившаяся, едва ли не накрывала лошадь мою с головой; я несся по девственно белым тропам в крапинке дождевых капель, преследуемый сбивчивым топотом лошадиных копыт и выкриками погони. Преследователи мои походили на пьяных английских охотников: в седлах держатся кое-как, ноги болтаются, головы взнузданных лошадей запрокинуты к небу, мушкеты палят…
Только один Монсорбье летел на полном галопе за мной по пятам, пригнув голову к шее коня. Его длинные волосы развевались по ветру, сплетаясь с конскою гривой, шляпа съехала набок. В левой руке он держал пистолет, правой сжимал поводья, — умелый наездник. И конь у него был под стать мастерству всадника.
Я владел сим искусством на равных с ним, если не лучше. Но моя кляча, к несчастью, не шла ни в какое сравнение в его скакуном. В застывшем воздухе прогрохотал пистолетный выстрел, пуля просвистела мимо. Увидав, как впереди взметнулся снег и дрогнул камень, я ощутил несказанное облегчение. Теперь, когда пистолет у него был разряжен, силы наши с Монсорбье более — менее сравнялись. Если бы только он оторвался от людей своих на достаточное расстояние, мне, вероятно, стоило бы с ним сразиться один на один в надежде добыть себе в качестве приза доброго скакуна.
— Фон Бек, я узнал вас! — Крик его доносился уже с расстояния в пару ярдов. Далеко ли еще до границы, хотелось бы знать.
— Остановитесь, предатель! Да стойте же вы, роялист проклятый. Вас будут судить справедливым судом! — Тон его был едва ли не умоляющим, словно бы Монсорбье предлагал мне сдаться ему на моих условиях. Он, однако, знал не хуже меня, что единственным следствием из ареста в те дни была смерть.
Так что, поставив на карту все, я несся вперед, понукая несчастную свою лошадь, пытаясь удерживать темп, явно превосходящий жалкие ее силенки. Лихорадочно искал я глазами какой-нибудь знак, указующий на то, что мы уже въехали на территорию Швейцарии, куда Монсорбье уже вряд ли за мною погонится. Не задумываясь об опасности, мы перемахнули замерзший ручей, промчались сквозь заросли молодого кустарника, больше дюжины раз мы едва не упали на выступах голого камня; и все это время я лишь молился тихонько, чтобы напор воздуха просушил мои ружья или чтобы Монсорбье, — теперь он уже на полмили, наверное, оторвался от своего отряда, — на следующей колдобине свалился с коня, но чтобы при этом конь его ничего себе не повредил.
— Фон Бек, вам вовсе незачем умирать! — прокричал мой тонкогубый охотник за герцогами, и вслед за тем грянул еще один выстрел. На мгновение сердце мое прекратило биться, и будь я проклят, если порох не опалил рукав жалкого моего камзола.
«Зевс громовержец! — подумал я. — Вот он, худший конец, уготованный человеку: предстать перед Творцом своим в затасканной одежонке с чужого плеча, да еще с грязным воротничком.»
Одной этой мысли хватило, чтобы еще сильней вонзить шпоры в кровоточащие бока моей бедной лошадки, и та перемахнула с разбегу через живую изгородь, так аккуратно постриженную, что я мог бы поклясться, что принадлежала она какому-нибудь педантичному швейцарскому землевладельцу, хотя поля за нею смотрелись как-то уж слишком богато для нищих горцев, которые жили почти исключительно тем, что поставляли наемных солдат к монаршим дворам Европы, и особенно в Ватикан. Папа римский доверял им охрану своей персоны, поскольку, как и все остальные наемники — головорезы, они питали беззаветную преданность единственно к туго набитому кошелю. Фанатичная верность идее являлась для большинства из швейцарцев непостижимою тайной. Представители нации сей не страдают, как правило, острыми припадками идеализма. Жизнь у них на протяжении многих веков была столь тяжела, что со временем самым заветным для них желанием, — для богатых ли, бедных, не важно, — стало стремление к теплому очагу и набитому пузу. Из всех весьма прозаичных сих горцев только, пожалуй, друг мой, ла Арп, наделен был хоть каким-то воображением, да и то изрядно разбавленным практицизмом. Безо всяких излишеств. И тут мы заскользили. Прижав уши, согнув задние ноги, будто бы намереваясь прилечь, лошаденка моя ринулась вниз по пологому склону в долину, заваленную нетронутым снегом.
Сквозь пелену снегопада мне удалось разглядеть единственный низенький, крытый соломою домик. Из трубы его валил дым.
Раздался звук выстрела. Я обернулся и поглядел наверх. Монсорбье остановился на вершине холма. Перезаряжая второй свой пистолет, он прокричал мне:
— Глупец! — словно бы тем, что я не даю ему захватить себя, я оскорбляю здравый смысл и проявляю самый что ни на есть дурной вкус.
Кобылка моя, очутившись на дне долины, поначалу еще пыталась устоять на снегу футов в шесть глубиною, который уже раздавался под нею, потом, тяжело задышав, завалилась на бок и упала, уставившись в серое небо невидящими закатившимися глазами. Пара, от нее поднимавшегося, с избытком хватило бы, чтобы привести в движение один из этих чудовищных паровозов Тревитика. Я вытащил ногу из стремени и оглянулся на Монсорбье, который теперь махал белым платком и кричал:
«Переговоры!» На фоне общей белизны снега белый платок его был едва различим, так что я счел вполне допустимым сделать вид, что я вообще ничего не заметил, и достал одно из своих ружей. Кремневый затвор выбил искру, но порох в полке не воспламенился; таким образом, я упустил замечательную возможность избавиться от докучливого моего недруга.
— Перемирие! — надрывался он. — Нам нужное кое — что обсудить с вами, брат. — Теперь он апеллировал к былой моей верности братству, о коем упоминал я выше, вот только громкие заявления иллюминатов и тогда не особо меня убеждали, и я отнесся к словам его с недоверием, подозревая какую-то хитрость.
— Отныне пусть мир преобразует себя без моей уже помощи, прокричал я в ответ. — Дайте мне уйти, Монсорбье. Я не предатель, и вы, как никто, должны это понять.
— Я читал ордер на ваш арест! — дыхание его вырывалось изо рта облачком пара, и я едва ли не ожидал разглядеть в облачках этих грозные буквы судебного документа, как сие изображается на политических карикатурах. Он явно надеялся задержать меня здесь до прибытия своих людей. И все же, чего я никогда не умел, так это устоять перед соблазном вступить в какой-нибудь диспут. Пусть даже, оставаясь сейчас на месте, я рисковал своей жизнью, все равно я ответил ему:
— Перепев старой песенки, Монсорбье, вот и все. Выбирай для себя, во что хочешь верить. Причина, почему я покидаю Францию, заключается в том, что Истина стала уж как-то слишком податливой. А я не желаю перекраивать жизнь свою и опыт так, чтобы они совпадали с текущей Теорией. Мечты Робеспьера разбились в прах. Им сейчас движет только разочарованность. И я не намерен стать жертвой его помешательства. Что ж нам теперь, гильотинировать целый мир лишь потому, что не желает он соответствовать посылкам нашего незаурядного оптимизма?
— Вы покидаете Францию в момент величайшей ее нужды, подобно всем этим велеречивым модникам, которые думают, что Революцию можно свершить за какие-то пару часов, изменив только пару имен.
Я, однако, не почувствовал никакого укола вины.
— Я уезжаю, сударь, потому, что Робеспьер теперь хочет обвинить всех и вся, кроме себя самого и бредовых своих мечтаний. А бред его, сударь, стоил бы мне головы. Таким образом, побуждение у меня одно. И оно, я бы сказал, более по существу, нежели ваше. И, кстати, это еще не Швейцария?
— Граница примерно в лиге, может, чуть больше, к северу.
Я принялся перебирать содержимое своих седельных сумок.
— Думаю, мне пора, сударь.
— Вы меня сами сделали вашим врагом, фон Бек.
— Честный враг всегда лучше, чем вероломный друг, гражданин Монсорбье. До свидания! Честь имею! — Я повернулся поднять лошадку свою, но, пока мы беседовали, она, бедная, испустила дух. Монсорбье с торжествующим видом нахмурил брови. Я отцепил седельные сумки, поначалу решил прихватить и седло, но потом передумал, поскольку его состояние было теперь еще даже хуже, чем тогда, когда я его покупал, и принялся потихонечку выбираться из снежных завалов, слыша откуда-то сверху вопли Монсорбье (он отъехал немного назад, и теперь я его не видел).
Шагов через десять за спиной у меня прогремел пистолетный выстрел, но я его проигнорировал.
— Развратник! — надрывался мой бывший соратник по тайному братству. — Распутник! Отступник! Все равно не избегнуть тебе наказания.