А вскоре с холма донеслись конский топот и неясные крики. Люди Монсорбье нагнали его, и теперь они все осторожно спускались в долину.
Так, может быть, я все еще находился во Франции? Тупое предчувствие близкой смерти исподволь охватило меня. Против такого количества всадников я был беспомощен. Но я, тем не менее, продолжал шагать в избранном направлении и выбрался наконец на твердую каменистую почву, прямо на тропинку, которая, похоже, вела к тому самому домику, что я видел со склона. Я оглянулся проверить, где там мои преследователи.
Их кони устали, высокие сугробы мешали скорому их продвижению, но обольщаться мне все же не стоило: уже очень скоро они до меня доберутся. Я вынул из ножен татарский свой ятаган и, бросив седельные сумки, пустился бегом до ближайшей рощи, где встал как вкопанный, охваченный внезапной апатией.
По дороге навстречу мне ехал еще один конный отряд, — с полдюжины вооруженных всадников. У каждого был за плечом мушкет, что придавало им вид регулярного воинского подразделения.
Итак, Монсорбье заманил меня в западню.
ГЛАВА 2
В которой встречаюсь я с юными революционерами и старыми солдатами, приобретаю новых друзей и врагов. И влюбляюсь
Пока люди Монсорбье снимали карабины с крепких своих юных плеч, военный отряд перегородил мне дорогу. Я даже было подумал, а не сдаться ли мне им на милость в надежде, что всадники эти окажутся все же солдатами регулярной армии, а значит, и более милосердными, чем поборники прав народа. Но тут же меня охватило искреннее к себе отвращение: раз уж мне все равно предстоит умереть, по крайней мере, я встречу смерть свою с некоторым достоинством. Рассудив таким образом, я упер острие своей сабли в замерзшую землю и, подбоченясь, застыл в картинной позе дуэлянта, ожидающего своего «en garde». Но когда шесть английских кремневых ружей грохнули в унисон, изумился я несказанно. Поначалу тому, что в меня не попали (английские ружья славятся именно точностью своего прицела), а потому что мишенью был вовсе не я.
Осторожно я повернул голову.
Четверо воинов национальной гвардии были повержены наземь. На снегу бился подстреленный конь, на губах у него пузырилась пена. У двоих людей, судя по громким их стонам, были сломаны ноги, еще двое лежали, раскинув руки, в снегу, — убитые наповал. Самому Монсорбье пришлось срочно ретироваться под защиту того, что осталось еще от былого его эскадрона, при этом он что-то кричал о «проклятых швейцарских головорезах, мнящих себя джентльменами».
Кстати, это его утверждение могло оказаться и правдой. Все стрелявшие молодые люди были довольно прилично одеты, — хотя и по моде позапрошлого года, — и вооружены одинаково, вплоть до шпаг на поясе. Мне они больше всего напоминали компанию молодых германских землевладельцев, решивших развлечься и с тем предпринять увеселительную поездку в Мюнхен или Нюрнберг. Но будь я проклят, если их кушаки не были красно-бело-синего цвета… цветов Революции!
Я рассудил, что мы, безусловно, уже в Швейцарии. А Монсорбье должно быть не хуже моего известно об уважении правительства Франции к границам Гельвеции. Испорти Республика отношения со швейцарской конфедерацией, и не миновать уже Франции существенных затруднений в дальнейшем развитии внешней ее политики. И если уж Монсорбье принял таинственных моих союзников за швейцарцев, значит, наверняка так и есть.
Враг мой был ранен. Он шатался в седле, держась за плечо, а когда добрался наконец до своих, то упал прямо на руки подоспевшего товарища, у которого вся штанина успела уже пропитаться кровью. Громадный испанский скакун его вороной масти, оставшись без всадника, забил копытом и захрипел, выражая свое смятение. Судьба дала мне еще один шанс. Держа саблю свою наготове, я понесся что было сил по направлению к бывшим своим преследователям. Один из них преградил мне дорогу, но я поверг его наземь единственным взмахом сабли; свершив последний рывок, взлетел я в седло вороного «испанца» и развернул его снова в направлении Швейцарии и шестерых незнакомцев. Элегантные молодые люди небрежно перезаряжали мушкеты, смеясь и переговариваясь друг с другом, как будто они действительно выехали поразвлечься, — слишком беспечные для того, чтоб ожидать контрудара или хотя бы задуматься о возможности такового.
— Весьма обязан вам, джентльмены. — Я прикоснулся рукой к полям шляпы.
Один из них, — совсем еще мальчик, с раскрасневшимися щеками и волосами пшеничного цвета, — поклонился в седле.
— Всегда готовы сослужить службу гражданину Республики. — Его французский, прямо сказать, не вдохновлял, а гортанный акцент изобличал в нем германца. — Для честной битвы этим швейцарским псам не хватает мужества, верно, брат?
— Так и есть. — Меня озадачила его логика, но я был лишь признателен за такую ошибку. — Так и есть, гражданин. — Я едва сдержал приступ смеха, когда сообразил, как Монсорбье, предпочтя путешествовать инкогнито, без отличительных знаков и флагов, сам себя обманул, а меня неожиданно спас. Германцы вновь приложили мушкеты к плечам, но на этот раз дали залп в воздух. Согласованность выстрелов их действительно впечатляла. Монсорбье и остатки его эскадрона ретировались с прямо-таки неприличной поспешностью под укрытие густых кустов на склоне долины. На мгновение мой преследователь-эбертист встал на месте, расправил плечи и, сердито нахмурившись, помахал мне здоровой рукой.
— Вам все равно от меня не уйти, выкрикнул он, как какой-то разбойник с большой дороги из сказок Ritter-und-Rauber. — Я найду вас, фон Бек! Закрывшись рукою, я уже хохотал вовсю: из нас двоих только я был при полном революционном параде, — трехцветный кушак, и все прочее. Монсорбье еще постоял в нерешительности, потом резко повернулся ко мне спиной и зашагал вверх по склону, пока окончательно не скрылся из виду.
— Видели, как они резво бежали! — фыркнул один из этих приятных юношей и засмеялся вместе со мною. — Это Франция, монсеньер?
Смех помог мне сокрыть нарастающее изумление, и мне удалось еще выдавить:
— Я полагал, что мы в Во, в Швейцарии!
Краснощекий оратор от сей юной группы убрал свой мушкет и подъехал поближе по мне.
— Говоря, сударь, по правде, мы заблудились. Мы как раз и искали границу, когда так неожиданно встретили вас.
— Искренне рад, что так вышло, сударь. Но, умоляю вас, почему вы стремитесь во Францию в такие тяжелые для нее времена?
Он явно гордился моральным своим благородством. Я узнал в нем себя, только себя несколько лет назад.
— Мы едем туда предложить службу свою Революции во имя всемирной Республики.
Я собрал все остатки былой своей совести, полагая, что за такую немалую с их стороны услугу я обязан открыть им, — пусть даже в общих чертах, — что ждет их теперь во Франции.
— Революция примет вас с тем же радушием, с каким приняла и меня. Лоб мой покрылся испариной, и я судорожно вытер его рукою. — Откуда вы, джентльмены? Даже ответ на простой сей вопрос обнаружил, как мне показалось, их несомненную гордость революционным своим порывом. Смуглый маленький петушок в треуголке с красным кантом поверх слегка пожелтевшего парика проехал мимо меня.
— Двое из Польши, двое из Богемии, один из Венеции и один из Вальденштейна, — сообщил он мне на ходу, доехал до брошенных мною седельных сумок, поднял их, свесившись с седла, и столь же неспешно вернулся обратно. — Мы все, монсеньер, члены клуба, посвященного Республиканизму и Правам Человека. Братство наше избрало нас и снарядило во Францию, дабы и мы послужили великому делу. Нас только шестеро, но мы представляем в лице своем всех остальных… больше ста человек. Все снаряжение наше приобрели мы на их пожертвования!
— Не зря потратили золото, — я сказал это с нарочитою искренностью и признательностью, ведь они все-таки жизнь мне спасли.
— Меня зовут Алексис Красный, — назвался командир, как я понял отряда, и представил по очереди всех своих сотоварищей. — Стефаник. Лунолицый, застенчивый юноша. — Поляков. — Самоуверенный, но, судя по виду, весьма недалекий. — Сташковский. — Хмурый, язвительный, мрачный. — Феррари. — Тот самый смуглый петушок, который поднял мои сумки. — И фон Люцов. Бледный улыбчивый славянин. — Мы увидели ваши знаки и поняли так, что этот швейцарец пытается помешать вам добраться до вашей границы, где вы были бы в безопасности.
— Воистину, гражданин Красный, вы словно в воду глядели! — Я потихонечку осваивался с чистокровным моим «испанцем», полагая, что уже очень скоро мне вновь придется спасаться стремительным бегством. — Позвольте представиться, фон Бек.
— Клянусь челюстью девы Марии, сударь! — в восхищении воскликнул Стефаник. — Не тот ли самый фон Бек, который прибыл во Францию вместе с Клутсом?
Увидев в том для себя преимущество, я подтвердил радостную его догадку учтивым поклоном.
— Такая честь, — пробормотал Феррари, и петушиной его бравады как-то вдруг поубавилось. Остальные, явно польщенные сим знакомством, поддержали его замирающим хором. На самом деле6 я и понятия не имел о своей громкой славе и, к несчастью, в виду новой этой ответственности, вдруг свалившейся на меня, меня пуще прежнего потянуло на откровенность:
— Хочу вам сказать, — обратился я ко всему отряду, — что я никакой не герой Республики. Пейн арестован и Клутс, вероятно, тоже. Половина из тех, кто прибыл с нами в Париж, либо мертвы, либо заключены под стражу, либо бежали. Робеспьер правит Францией как король, а Террор поражает невинных и виноватых без разбору.
— И все же, сударь, вы не сняли со шляпы трехцветный знак, — с мальчишеским простодушием заметил Красный.
— Верно, сударь. — Я не знал, как мне поступить. Если открыть этим юным идеалистам всю правду и указать на свершенную ими ошибку, не выйдет ли так, что они быстро утратят свое ко мне расположение и арестуют меня с тем же рвением, с каким до этого защищали?
— Получается, сударь, вы все-таки не окончательно разочарованы, — вставил Стефаник. На морозце лицо его раскраснелось. Я так понимаю: если все люди доброй воли посвятят свои силы служению нашей Цели, то совершенную несправедливость вполне можно будет поправить. Мы проделали долгий путь, сударь, чтобы помочь вам в вашей борьбе. И всю дорогу, от самой Австрии, встречали мы неприятие и подозрительное к нам отношение. Даже здесь, в Швейцарии. — Он прикоснулся к трехцветному своему кушаку.
У меня было такое чувство, что, расписывая ему Республику с негативных сторон, я тем самым как бы вырываю кусок хлеба насущного из рук изголодавшегося ребенка.
— Во Франции вас теперь тоже встретят с большим подозрением, джентльмены. Почти всех иностранцев Толпа почитает предателями. И Толпе не нужны никакие доводы. Вы умрете еще до того, как успеете выкрикнуть: «Мы — якобинцы!» Красный бросился на защиту своего куска пищи духовной:
— Боюсь, в это трудно поверить, сударь. Шиллер, Бетховен, Уайльбфорс, Песталоции, де Пао… и сам Джордж Вашингтон… они все почетные граждане Франции. Как и вы, сударь, тоже. Это братство, распростершиеся за пределы наций…
— Довольно! — я умоляюще вскинул руку. Слишком знакомые эти фразы были скучны мне, во-первых, и немного пугали меня, во — вторых. — прошу вас, поверьте мне, джентльмены. Обратите внимание свое на иную какую-нибудь благородную цель.
Освобождение Польши, к примеру. Вам это должно быть ближе.
— А что нужно ей, Польше? Лишь короля своего да епископов, вольных использовать в интересах своих территории, на каковые уже притязают Россия и Пруссия, — это уже говорил Сташковский. — А Клутс призывает к интернациональному освобождению всего простого народа. Мы много между собой говорили на эту тему и пришли к выводу, что свобода для Польши начнется во Франции.
— А для Клутса свобода во Франции кончится. — Мысленно я отругал себя за глупое свое упорство, с каким привязался к этой опасной теме. — И, попомните эти слова, мои юные братья, ваша свобода закончится тоже!
Красный, однако, не дал мне так просто вырвать у него духовный хлеб, коим питалось пламенное его сердце. Ответ его прозвучал с твердой решимостью:
— Во всяком случае, гражданин, мы попытает удачи, хотя ваше мнение мы глубоко уважаем. Можем мы проводить вас немного, сударь? Вы направляетесь не в Дижон?
Я отвел руку назад. Так еще наблюдались последние из людей Монсорбье, карабкающиеся по крутому склону к вершине холма.
— Франция в той стороне… куда драпают эти гвардейцы. — На мгновение я приумолк в нерешительности. — Сам я еду в Лозанну. Революционный мой пыл благополучно иссяк с последними днями прошлого декабря. И с чего это вам, монсеньер Красный, вздумалось покидать Вальденштейн, где все-справедливость и здравый смысл? И, как я слышал, самый довольный на свете народ!
— Из довольного бюргера не выйдет хорошего бунтовщика, — спокойно заметил он. — Она тупа, моя родина, слишком самодовольна и благочестива.
— Теперь, сударь, мне ясно. В революции вы стремитесь к Романтике и Приключениям. Приключений вам хватит во Франции, возможно, даже с избытком, но, боюсь, романтические ваши порывы быстро иссякнут.
В разговор вступил юный славянин, фон Люцов. — Но, сударь, если ситуация во Франции такова, как вы нам сейчас ее расписали, тогда получается, что идеалы наши — вообще пустой звук, а миром правят лишь Семь Смертных Грехов во главе с самим Дьяволом!
— Нет, сударь, ваши надежды отнюдь не пусты, — сказал я. — Ни в коем случае не стал бы я подвергать сомнению благородные устремления ваши, ваш оптимизм и веру…даже способность вашу привнести в этот мир хоть чуть — чуть справедливости. Но вот представление ваше о грубой реальности жизни имеет существенные изъяны. То, что мы определяем обычно как здравый смысл. Именно недостаток последнего наряду с неумением разобраться в побуждениях простонародья, в конечном итоге, и привели к тому, что я покидаю Францию. Мой добрый совет они, — вполне, может быть, резонно, — расценили как очередную напыщенную нотацию, и стали выказывать нетерпение, проявляя его множеством мелких, но явных знаков: теребили поводья, расправляли плечи, нарочито потягивались, поправляли шпоры, натягивали шляпы свои на лоб. Сие послужило мне указанием, что убеждать их бесполезно, и я поспешил откланяться.
— Желаю вам, джентльмены, bon voyage и bonne chance. Еще раз спасибо за помощь. И, пожалуйста, сделайте милость, поберегите себя.
С тем я поворотил нового своего коня, — который достался мне вместе со шпагою и пистолетами, притороченными к роскошному кастильскому седлу, — и поскакал по направлению к домику; из полураскрытых ворот теперь с любопытством выглядывали две женщины. Одна — молодая, вторая — в годах.
— Но, сударь, если вы покидаете Францию, — выкрикнул мне вдогонку озадаченный Красный, — кто же тогда те солдаты?
— Национальная армия, сударь. Подразделение комитета Общественной Безопасности.
Я сорвал со шляпы своей кокарду и швырнул ее Красному, после чего пришпорил коня и галопом понесся вперед. Поравнявшись с женщинами у ворот, и я отвесил им учтивый поклон и выразил свое искреннее восхищение дивным пейзажем долины.
— Миленькое местечко, милей во всем Во не сыщешь.
Они лишь улыбнулись, но зубоскалить в ответ не стали. Итак, я был в Швейцарии! Горы там, впереди, свободны от политической святости и лицемерия; там мне нечего будет бояться, кроме обычных опасностей, подстерегающих всадника на крутых горных тропах, да нападения бандитов, которые6 если и перережут мне горло, сделают это не ради великого дела, а ради корочки хлеба. Даже воздух здесь был другим, — чистым, свежим.
Я поднялся из долины уже непосредственно в Альпы. Дорога, ведущая вверх, стала круче, слой снега, ее покрывающий, — толще. Небо вскоре прояснилось, стало ярко голубым, и на фоне его показались вершины гор. Как и сама Мать-Природа, я преисполнился тихим покоем; она явила себя, — величавая, поразительная, — в белизне снега и зелени хвои, в сплетении черных вен камня. Кое — где к скалам лепились домишки, словно бы съежившиеся на укрытых от ветра уступах, их крытые соломою крыши доходили едва ли не до земли. Грачи и вороны с криками взлетали в воздух, потревоженные топотом моего «испанца». Воистину, эти громадные пики — одно из наиболее впечатляющих зрелищ на Земле, превосходящее в великолепии своем даже грандиозное величие американских Аппалачей, единственного еще хребта, который я видел своими глазами, а значит, мог сравнивать.
(Уже много позже мне попалась на глаза гравюра с изображением Скалистых гор, которые, на мой взгляд, если только художник не преувеличил, могли бы достойно соперничать с Альпами.) Эта громада естественной красоты, — суровые скалы, пушистые ели, соколы, парящие в вышине, ущелья, исполненные гулким эхом, смешение земли и снега, — подтолкнула меня к постижению своей собственной незначительности и ничтожности всех человеческих битв. Погруженный в философские размышления, я едва ли заметил, как стали сгущаться сумерки. Восхитительный алый закат обагрил все детали пейзажа кровавым светом. Мне повезло: вскоре я выбрался на проезжий «торняк», как друзья мои по поре скитальчества называли большую дорогу. Дважды меня обогнали кареты, оба возницы любезно мне сообщили, что в пяти милях отсюда есть достаточно чистая и недорогая гостиница.
Когда свет заходящего солнца совсем побледнел, я въехал в своего рода темный тоннель, образованный двумя рядами деревьев, чьи ветви сплетались над дорогой так плотно, что почти полностью закрывали сумеречный свет, и чей свежий запах буквально меня опьянил. Мне казалось, я въехал в какой-то совсем другой мир, — мир, где зима обернулась весною и восторжествовал покой. Но вскоре впереди послышался грохот кареты, запряженной четверкою лошадей, — неслась она, надо сказать, на приличной скорости. Когда мы сблизились, я заметил, с каким яростным остервенением кучер нахлестывал лошадей. Он как будто бежал от погони. Тут мне в голову вдруг пришла мысли, что на этой дороге, вполне вероятно, промышляют разбойники и грабители. Проезжая мимо кареты, я радушно поприветствовал возницу, стараясь тем самым уверить его в своих мирных намерениях, но он мне не ответил, только щелкнул с размаху кнутом, подгоняя четверку коней. Над головой у него был прикреплен на шесте фонарь, но он отбрасывал больше теней, чем давал света; я сумел разглядеть только глаза, отражавшие желтые отблески. Почудилось мне или и вправду глаза эти ожгли меня неоправданно свирепым взглядом? Но, как бы там ни было, я передумал просить у него дозволения поехать рядом с его фонарем. Даже кромешная тьма показалась мне привлекательной по сравнению с подобным обществом. Итак, рассудив благоразумно, что будет лучше оставить холодный, но обжигающий взгляд этот в древесном тоннеле, я въехал в сумеречный пейзаж в серых студеных тонах, обрамленный со всех сторон черной стеною гор. Одежда моя так еще и не высохла после жуткой той переправы. Если я в скором времени не доберусь до гостиницы, я рискую замерзнуть в своем новом роскошном седле. (Хорошо еще, воздух там был сухим, иначе, — на такой-то высоте, — я бы тогда еще завершил свой земной путь.) Наконец на дальнем изгибе дороги показалось приглушенное мерцание, которое обернулось вскоре веселым рассеянным светом пламени, — свечи и лампы с той стороны толстых зеленых стекол, — а вывеска на столбе сообщила, что строение сие есть Le Coq D'Or (в те времена все почти без исключения гостиницы в Швейцарии носили такое название; традиция для швейцарцев превыше всего). Проехав под аркой ворот, я оказался в просторном внутреннем дворе. Сама же гостиница представляла собою довольно большое здание, с виду чистое и ухоженное.
Таким образом, первое впечатление было вполне положительным, и оно лишь подтвердилось, когда, — почти сразу же, как я въехал во двор, — расторопные конюхи приняли у меня коня и увели его на заслуженную кормежку и чистку.
Я, как мог, стряхнул пыль с плаща, перебросил сумки свои через плечо, и вошел в общий зал. Там я сразу же встал у камина; от влажной одежды моей валил пар, как от жаровни уличного торговца, к вящей досаде двух святых отцов, какого-то мелкого землевладельца и парочки вооруженных до зубов ландскнехтов, направляющихся, как они сами уклончиво сообщили, поступить в прусскую армию и, — ни много, ни мало, — спасти Францию. Я размотал свой кушак и передал его вместе с ботфортами и плащом одноглазому трактирщику, дабы он их отнес благоверной своей, а уж та привела бы их в порядок, — но и без сего устрашающего облачения я являл собой тип настоящего коммунара: небритый, с незавитыми волосами и в одеянии абсолютно не джентльменском.
— Двух швейцарских наемных убийц явно было недостаточно, — объявил я. — Но вы тоже можете попытать счастья. Что до меня, то попытки мои потерпели крах, вот почему в настоящий момент я стремлюсь положить по возможности большее расстояние между собою и Францией. По мне так пусть они там себе гниют!
— Стало быть, вы сейчас прямо из Франции, сударь? — проговорил старший из святых отцов с акцентом, который немедленно выдавал уроженца Прованса. — Есть какие-нибудь для нас новости?
Я никогда не питал дружеского расположения к клиру, но в тот момент у меня не было настроения ни клеймить, ни читать обширные нотации. Я ответил им просто, что представителей духовенства больше уже не разрывают на части. Что было правдой.
— Но гильотины денно и нощно не прекращают работы. Как в столице, так и в провинциях, — добавил я. — Многие верят, что все это кончится только тогда, когда убьют самого Робеспьера. Но, как я полагаю, он слишком уж осторожен, чтобы подставить себя под удар мадмуазель Корде.
— Так что он пока остается любимцем народа, — мрачно заключил старший священник.
— Если толпа станет и дальше его поддерживать, — я отхлебнул кисловатого вина, — то он будет править Францией до скончания веков. Но если толпа повернется против… а она, знаете ли, тварь изменчивая… тогда ему не устоять.
— Но это вряд ли, не так ли? — Святой отец явно желал услышать опровержение. Но я — то знал, что никакого опровержения быть не может.
— Сударь, — сказал я, вероятно, уж слишком жестко, — сие невозможно. (Что, кстати замечу, не делает чести знаменитому «ясновидению», коим славен наш род.) Тут, — с парой своих уже предсказаний, — в разговор вступил юный послушник: угловатое костлявое создание, наделенное мертвенной бледностью и неприятной привычкой брызгать слюною при разговоре.
— Воистину, говорю вам, дьявол пришел на землю. Робеспьер этот и есть Антихрист, чье пришествие возвещено было многими. И в году следующем он взойдет до высот своей власти.