приказ? Фронт прорвали...
глазами.
Что же, по-вашему, сидеть тут до смерти?
лице краснеет от злости.
матери! На все четыре стороны! Ну?
бьет кулаком о землю.
его загораются злым блеском, весь он подается вперед, пригнувшись,
останавливается перед Лешкой:
бросай. Попов присяга давай. Желтых не удирай. Попов не удирай. Сволочь
удирай. Молчи, Лошка!
воронку и повернуть орудие стволом к дороге. Согнувшись, на коленях, мы
выполняем его команду. Задорожный вытирает потное лицо и больше не
затевает разговора об уходе, но все время оглядывается и о чем-то упрямо
думает. Попов оставляет его наблюдать возле орудия и зовет меня в укрытие.
и говорит:
И когда тот выползает из укрытия, вздыхает: - Ах, ах, плохо!.. Очень
плохо, товарищ командир! Ай-яй!..
кверху сухой щетинистый подбородок, Лукьянов с побелевшим лицом, до
половины накрытый пропыленной шинелью. Оба они кажутся какими-то
маленькими и странными в своей неподвижности. Я опускаюсь над ними.
Днепре говорил погибай - жив оставался. На Мала Горка думай погибай - жив
оставался. На деревня Ольховка погибай - жив оставался. Тут погибай,
совсем погибай...
что никогда больше он ничего не скажет, не закричит, не обругает. Я сижу
над ним, и в моей душе зарождается немой укор себе оттого, что умер он,
крича на меня, что, может, злость ко мне была последним проявлением его
человеческих чувств. Еще начинает казаться, что, может, это он из-за меня
вынужден был подставить себя под пулю. Может, если бы он сзади не крикнул
и я, вздрогнув, не уклонился, то пуля была б моей. А так вот меня она
миновала, а настигла его.
кукурузе минутой раньше, не ожидая приказа, он, видно, был бы цел, а то
вот умирает на том месте, где мог лежать я. И уже не терзает его никто -
ни Лешка, ни трудная его судьба, ни отец. Это странно и страшно - видеть
лежащих бок о бок посланного на верную гибель и того, кто послал.
справедливость?" И тут я вспоминаю Люсю. Эх, Люся, Люся! Где ты теперь и
знаешь ли, какая беда стряслась с нами?.. В моих оглохших ушах почему-то
начинает явственно звучать ее милое "добрый день, мальчики!". Вот они
лежат, ее мальчики, погибли - одни раньше, другие, видно, погибнут позже.
А умирать так не хочется!
пилотке командира его неотправленное короткое письмо, и достаю этот клочок
бумаги: "Дарья, я жив, чего и тебе желаю..."
непоправимо все изменилось! Ну вот, командир, остались без отца и твои
дети. А в четверг комиссия..." - вспоминая, думаю я и поправляю
отброшенную в сторону руку Желтых. Но она снова медленно разгибается, и на
запястье, будто в целом мире ничего не изменилось, по-прежнему деловито
тикают трофейные швейцарские часы. Лицо командира кажется прежним, только,
может быть, больше посинела пороховая сыпь на щеках да как-то гуще
затопорщилась щетина. Веки его наполовину прикрыты, из-под них едва
светятся неподвижные белки глаз.
отчаяния овладевает мной. Что же это? Почему так? Что делать? Но сделать
ничего нельзя, я понимаю это и ругаюсь. Потом сижу, глядя в одну точку, и
в голове проносится вереница горестных мыслей.
висела над нами все недолгие годы нашего детства, она зрела, накапливаясь
с самой колыбели. Под ее черным крылом качались, росли и учились мы, сыны
солдат и сами будущие солдаты. Наши матери думали, что мы - их дети -
рождены ими для радости и опоры в старости. А на деле получалось, что
недолго мы были их утехой и редко - опорой. Поднявшись на ноги, мы шли в
армию, и годы нашего детства были мимолетным перерывом между двумя
войнами. Мы чувствовали это, но жили надеждой, что все как-то уладится. Да
в детстве война и не казалась нам чем-то ужасным, - наоборот, излюбленными
нашими игрушками было оружие, самые интересные книжки были про войну. Наши
молодые души еще подсознательно тянулись, к захватывающей романтике
подвигов, бездумно-красивой храбрости, и литература, не скупясь на
примеры, подогревала нашу фантазию. Но вот грянула война, которую нам
навязали, и все оказалось далеко не так, как представлялось. Своей
жестокостью, кровью и потом война вышибла у многих из нас книжный
романтический пыл. И потому не за посулы, не за награды и не из любви к
приключениям приходится нам испытывать все это, а а из-за того, что мы
хотим жить, выстоять.
бессмысленно кручу в руках письмо Желтых и стараюсь что-то решить раз и
навсегда.
конца?
сдвигаются к переносице.
легко? - помолчав, спрашивает наводчик. - Попов плохо! Желтых - команды?.
Желтых друг... На Днепре пропадал... Якут Попов целовал русска Желтых.
Желтых целовал якут Попов. Говорил: прощай! Плохо, плохо, прощай...
соленый пот разъедает лица. Докучают мухи. Я то и дело отмахиваюсь от них
пилоткой. А Попов не очень складно, путая русские и якутские слова,
начинает рассказывать мне, как в осеннюю пору форсировали они Днепр,
дрались на узком плацдарме, как его рота погибла вся и как фронтовая
судьба свела его с Желтых. Они вдвоем отбивались из пушки до вечера,
отстреливались из автоматов, потом, потеряв надежду уцелеть, простились.
Но в последнюю минуту смерть обошла их, и они спаслись. С тех пор много
еще трудных и славных дел свершили два эти солдата, чтоб вот сегодня
расстаться навеки.
13
говорит он злым голосом.
Где-то над дорогой, вылетая из-за холмов, визжат немецкие мины, но рвутся
они далеко, в деревне. Попов, все не находит места для своей руки: то
прижимает ее к груди, то кладет на колени, то вытягивает в тени под стеной
окопа.
Поубивают, и никто не узнает. Напишут: пропал без вести. Или еще лучше - в
плен сдался.
Прогеройствовал, можно сказать, танк подбил, а толку что? И знать никто не
будет. Возьми Лукьянова - герой! Под огонь лез. А его чуть ли не
преступником считают.
щемящей болью отражается в его наивных глазах. Недолго поразмыслив, он
говорит: - Да. Надо идти к комбат. Надо сказать. А кто ходи? Лошка ходи?