пока тихо, жизнь идет своим чередом.
угадываю тихий отзвук пережитых страданий, заметный душевный надлом. Это
теперь мне близко и понятно, и я спрашиваю:
сознание, очнулся - кругом немцы. Ну, лагерь и все...
слабо высвечивает на тропке ее черное пятно со стабилизатором, торчащим в
середине. Хотя мина уже и не опасна, но не хочется ступать в эту зловещую
черноту. Я перескакиваю воронку. Лукьянов обходит ее стороной.
этих двух обыкновенных, если их взять в отдельности, слов. - А потом что?
Украине. В сорок первом их накопали тысячи километров. А мы закапывали.
Никому это не нужно было, но, видно, иной работы для нас не нашлось...
почему человек, который столько перенес, должен еще и у нас нести
наказание.
повезло. Во всех отношениях.
продолжает:
неудачник, стыдно признаться.
ему. Не осмелился. Да и что напишешь? Правда, он мягкой души человек. Мать
тоже. Ни денег, ни ласки не жалели. Кажется, и я неплохой был. Слушался,
учился. В сорок первом из дому вместе пошли. Отец - на фронт, я - в
училище. Мечтал о подвигах, об орденах. И вот как все дико обернулось.
во мне сфальшивило. Я-то знаю...
успокоить.
на обиды вы не обращайте внимания. Не все же в армии такие, как...
Задорожный.
этому Задорожному, - переходит на другое Лукьянов. - Он трепло. Набрешет с
три короба, а на деле ничего и не было. Таких много среди нашего брата.
даже останавливаюсь, и у меня невольно вырывается:
много наших бед оттого, что мы не доверяем женщине. Мало уважаем ее. А
ведь в ней - святость материнства. Мудрость веков. Она антагонист
бесчеловечности, потому что она мать. Она много выстрадала. Страдания
выкристаллизовали ее душу. И правильно сказал Желтых; жизнь, муки и
терзания делают человека человеком. Человек не перестрадавший - трава.
Часом позже тут уже не пройдешь, кто опоздает, будет голодать до вечера.
Мы всматриваемся в их невыразительные при луне лица, но знакомых нет.
с термосом на спине.
Видно, я своим любопытством задел в нем какую-то давно молчавшую струну,
которая звучала теперь искренне и надолго.
оживлением продолжает: - Я вам скажу. Я долго ошибался, кое-чего не
понимал. Плен научил меня многому. В плену человек сразу сбрасывает с себя
все наносное. Остается только его сущность - вера, совесть, человечность.
А если у человека не было этого, в плену он становится животным. Я
насмотрелся всего. Когда-то думал: они, немцы, дали человечеству Баха,
Гете, Шиллера, Энгельса. На их земле вырос Маркс. И вдруг - Гитлер! Гитлер
сделал их подлецами. Это страшно: без веры или из-за корысти продать свою
душу дьяволу. Это хуже гибели. В лагере у нас был Курт из батальона
охраны. Мы иногда беседовали с ним. Он ненавидел Гитлера. Но он боялся. И
больше всего - фронта. И вот этот человек, ненавидя фашизм, покорно служил
ему. Стрелял. Бил. Кричал. Потом, правда, повесился. В туалете. На ремне
от карабина.
набралось власовцев, полицейских...
запалом говорит Лукьянов. - Не победив в себе раба и труса, не победишь
врага. Да-да. Это вопрос жизни и вопрос истории!
если бы не война!
невидимый груз страданий и приоткрывает светлую желанную надежду. Странно
даже, какой силой обладают обыкновенные дружеские слова, сказанные
вовремя. Почему-то не могу сообразить теперь, как я не понимал этого с
самого начала, как мог так легко поверить этому болтуну Лешке. У меня
вдруг становится легко и светло на душе.
от мысли, что еще совсем недавно я готов был оскорбить эту ни в чем не
повинную девушку. - Давай, брат, быстрее, кабы не опоздать! Светает, -
повеселев, говорю я, и мы, ускорив шаг, идем вдоль подсолнухов к деревне,
куда ночью приезжает наша батальонная кухня.
9
отблеск далекого солнца, быстро гаснут и без того редкие звезды. Луна в
вышине окончательно меркнет и сиротливо висит над посветлевшим простором.
сумерек серые окрестности - травянистое, перекопанное войной поле, столбы
на дороге, узкая полоска подсолнуха.
растянуть их: выскребаем котелки и тщательно облизываем ложки. Но все же
внутри каждого из нас неотвратимо поднимается дрожащая, как озноб,
тревога.
мамалыгу, засовывает в карман оставшийся кусок хлеба и, даже не закурив,
начинает собираться к комбату. Вид у него при этом настолько
буднично-обычный, что кажется, будто этот колхозный дядька и не
подозревает, что может постичь нас через несколько минут. Дожевывая
завтрак, он вешает на шею бинокль, привычно закидывает за плечо автомат,
глубже надвигает на голову помятую, выбеленную солнцем пилотку, которая
всегда приплюснуто сидит на нем от уха до уха.
что определяет в нем артиллериста, досмотрено, прилажено и носится даже с
некоторым шиком. Узенький ремешок старенького, с выщербленным окуляром
бинокля подтянут на шее петелькой. К сержантской полевой сумке с
наставлениями, дисциплинарным уставом, бритвой и разной солдатской
мелочью, как и надлежит начальству, приторочен за ушки компас. Под утро
Желтых обычно надевает свой промасленный, видавший виды бушлат с помятыми
погонами и блестящей самоделкой на рукаве - перекрещенными стволами
орудий. Это эмблема истребителей танков. Сапог он никогда не носит,
говорит, что в них душно ногам, и ходит в ботинках с обмотками.
Накручивает он их низенько - на ладонь от ботинок.
комбату.
встает и развалистой походкой идет будить наводчика, которого Желтых перед
рассветом уложил спать. Попов, конечно, не выспался за этот час.
Разбуженный, он минуту сидит на земле и, позевывая, невидящими глазами
смотрит перед собой.
гудит ближе, начинает даже казаться, что танки идут сюда, прямо на нас. Мы
встревоженно всматриваемся в сторону врага, но увидеть там еще ничего
нельзя. Этот гул, видимо, окончательно пробуждает Попова. Наводчик встает
на колени, подпоясывается, берет свой котелок с завтраком и, поглядывая на
сумеречные холмы, идет к пушке.
автомат.