площади ответили ему: "У нас очень много Шмитцев, какие именно вам нужны?"
Человек за рулем сказал: "Те, у кого есть приемная дочь"; люди на площади
ответили: "Значит, вам нужен Эдуард Шмитц, он живет вон там за кузницей, в
доме, перед которым растет самшит". Человек за рулем сказал "спасибо", и
автомобиль покатил дальше; за ним двинулось много народу; ведь от
деревенской площади до дома Эдуарда Шмитца было не более пятидесяти шагов;
я сидела на кухне и перебирала салат; мне очень нравилось это занятие, я
любила перебирать листья - плохие выбрасывать, а хорошие класть в решето,
где салат казался таким зеленым и чистым. Ни о чем не подозревая, мы с
матерью мирно беседовали: "Не огорчайся, Марианна, - говорила она, -
ничего не поделаешь, все мальчики становятся несносными лет в
тринадцать-четырнадцать, а некоторые уже в двенадцать, в этом возрасте они
выкидывают разные штуки, такова природа, а с природой сладить нелегко", а
я отвечала: "Я огорчаюсь вовсе не из-за этого". "Из-за чего же ты тогда
огорчаешься?" - спросила мать. Я сказала: "Я вспоминаю своего братика, он
висел, а я смеялась, не зная, как все это ужасно... ведь он был
некрещеный". Не успела мать ответить, как открылась дверь; мы не слышали
стука... Я сразу же узнала ее, она все еще была белокурая и высокая и
носила, как и раньше, элегантную шляпку, но синей формы на ней сейчас не
было; она тут же подошла ко мне, раскрыла объятия и сказала: "Ты - моя
Марианна... разве голос крови тебе ничего не говорит?" На секунду ножик
замер у меня в руке, а потом я ответила, аккуратно обрезая салатный лист:
"Нет, голос крови мне ничего не говорит". "Я - твоя мать", - сказала она.
"Нет, - возразила я, - вон моя мать. Меня зовут Марианна Шмитц, - и,
помолчав немного, добавила: - "Он так велел", и вы набросили мне петлю на
шею, милостивая государыня". Этому обращению я выучилась у портнихи, от
нее я узнала, что таким дамам следует говорить "милостивая государыня".
острием вперед; она говорила о гимназиях и университетах, кричала и
плакала, но я выбежала через черный ход в сад, а потом в поле, прибежала к
священнику и рассказала ему все. Он сказал: "Она твоя мать, а родительские
права есть родительские права; пока ты не станешь совершеннолетней, право
на ее стороне; дело скверное". Я возразила ему: "Разве она не потеряла это
право, когда играла в игру под названием "он так велел."?" Священник
ответил: "Ты хитрое создание, запомни этот довод хорошенько". Я запомнила
этот довод и без конца приводила его, когда они начинали говорить о голосе
крови. "Я не слышу голоса крови, - повторяла я, - совершенно не слышу".
Они удивлялись. "Но ведь это невозможно, подобный цинизм
противоестествен". - "Нет, - говорила я, - "он так велел" - вот что
противоестественно". Они отвечали: "Но ведь это случилось уже больше
десяти лет назад, и твоя мать раскаивается в своем поступке". Я говорила:
"Есть поступки, которые нельзя искупить даже раскаянием". "Неужели ты
хочешь быть неумолимей самого господа бога, который судит нас?" - спросила
она. "Я не бог, - ответила я, - и не могу быть такой милосердной, как он".
Меня оставили у моих родителей. Но одному я не сумела помешать: отныне
меня зовут не Марианна Шмитц, а Марианна Дросте. У меня было такое
чувство, словно мне что-то вырезали... Я все еще вспоминаю своего
маленького братика, которого заставили играть в игру под названием "он так
велел", - тихо прибавила она. - Ты по-прежнему считаешь, что бывают более
страшные истории, такие, что их нельзя даже рассказать?
старалась не улыбаться.
сделал нечто ужасное.
часов, им придется нас ждать; если бы у меня был дедушка, я бы не
заставляла его ждать, а если бы у меня был такой дедушка, как у тебя, я бы
для него ничего не пожалела.
расскажи ему все при первом же удобном случае. Пошли.
положил ей руку на плечо.
9
когда тот пододвинул к нему по мраморной доске пять английских шиллингов и
тридцать бельгийских франков.
вращалась так недолго, что уже в этом, казалось, было что-то унизительное
для Шреллы; служащий быстро написал несколько цифр на бланке и подвинул к
Шрелле пятимарковую бумажку, четыре монетки по десять пфеннигов и три по
одному.
Шрелла. - Вы не знаете, туда все еще ходит одиннадцатый номер?
бюро, - сказал молодой служащий, - впрочем, я, право, не знаю.
какого-то господина, который положил на мраморную доску пачку швейцарских
франков; уходя, Шрелла слышал, как ручка арифмометра начала почтительно
вращаться, совершая оборот за оборотом. Пренебрежение, облеченное в
вежливую форму, действует сильнее всего, подумал Шрелла.
из отеля тащат чемоданы на перрон; молодая женщина стоит, высоко подняв
табличку с надписью: "Отъезжающие в Лурд, собирайтесь здесь". Газетчики...
цветочные киоски... Девушки и юноши с пестрыми купальными полотенцами под
мышкой.
пешеходов и начал изучать трамвайные маршруты: одиннадцатый номер все еще
ходил в Блессенфельд; сейчас он стоит у светофора, между отелем "Принц
Генрих" и боковым приделом Святого Северина; а вот он подошел к остановке;
все пассажиры постепенно выходят. Шрелла стал в очередь, выстроившуюся
перед загородкой кондуктора, заплатил за проезд, сел, снял шляпу, провел
платком по потному лбу и вытер стекла очков; пока трамвай трогался, он
тщетно ждал, что в нем пробудятся какие-то чувства, но чувства так и не
пробудились; гимназистом он тысячи раз ездил на одиннадцатом номере;
пальцы его попутчиков были измазаны чернилами, мальчишки без умолку
болтали о всяких пустяках, и это всегда действовало ему на нервы; они
говорили о сечении шара, об ирреалисе и плюсквамперфекте, о бороде
Барбароссы, которая проросла через стол; болтали о "Коварстве и любви", о
Ливии и об Овидии в зеленовато-сером картонном переплете; чем дальше
трамвай уходил от центра, тем тише становилась болтовня; те, кто рассуждал
с наибольшим апломбом, сходили в центре и растекались по широким сумрачным
улицам, застроенным солидными домами; те, кто говорил несколько менее
уверенно, сходили в новых районах и разбредались по более узким улицам с
менее солидными домами; в трамвае оставалось всего лишь два-три
гимназиста, ехавших в Блессенфельд, где были самые несолидные дома; когда
трамвай, покачиваясь, подъезжал к конечной остановке, минуя огороды и
гравийные карьеры, разговор входил в нормальное русло.
половиной процента скидки.
небольших прудов был изрыт тысячами детских ножек и густо усеян мусором -
клочками бумаги и осколками бутылок, на углу Груффельштрассе, где склады
старьевщиков все снова и снова наполнялись железным ломом и тряпками,
бумагой и бутылками, открылся жалкий ларек с лимонадом: тощий безработный
решил попытать счастья в торговле; за короткое время он разжирел, отделал
свою будку стеклом и нержавеющей сталью, оборудовал блестящие автоматы и,
нажравшись пфеннигов, стал барином, хотя ему все еще приходилось время от
времени сбавлять цену за стакан лимонада на два пфеннига, с опаской
предупреждая клиента:
центру, а потом начал приближаться к Блессенфельду, минуя огороды и
гравийные карьеры, но чувства так и не пробудились в Шрелле; тысячи раз
Шрелла слышал названия этих остановок: Буассерештрассе, Северный парк,
Блесский вокзал, Внутреннее кольцо; но в этот солнечный день, когда почти
пустой трамвай подъезжал к конечной остановке, все названия казались ему
незнакомыми, как будто их произносили во сне, и сон этот видел не он, а
другой человек, тщетно пытавшийся рассказать ему об увиденном; теперь
названия остановок звучали, как вопли о помощи, доносившиеся из густого
тумана.
мать попыталась было торговать жареной рыбой, но потерпела неудачу из-за
своего чересчур мягкого сердца:
видят, как я ее жарю.
потеряли кредит, разорились, торговцы больше не отпускают нам товара.