от меня - и чтобы вновь очутиться в этих темных пространствах с густым и
ощутимым воздухом, мне нужно бывало пройти расстояние, которое увеличивалось
по мере накопления жизненного опыта, то есть просто запаса соображений и
зрительных или вкусовых ощущений. Изредка я с ужасом думал, что, может быть,
когда-нибудь наступит такой момент, который лишит меня возможности вернуться
в себя; и тогда я стану животным - и при этой мысли в моей памяти неизменно
возникала собачья голова, поедающая объедки из мусорной ямы. Однако
опасность того сближения, мнимого и действительного, которое я считал своей
болезнью, никогда не была далеко от меня; и изредка в приступах душевной
лихорадки я не мог ощутить моего подлинного существования; гул и звон стояли
в ушах, и на улице мне становилось так трудно идти, так трудно идти, как
будто я с моим тяжелым телом пытаюсь продвигаться в том плотном воздухе, в
тех мрачных пейзажах моей фантазии, где так легко скользит удивленная тень
моей головы. В такие минуты меня оставляла память. Она вообще была самой
несовершенной моей способностью, - несмотря на то, что я легко запоминал
наизусть целые печатные страницы. Она покрывала мои воспоминания прозрачной,
стеклянной паутиной и уничтожала их чудесную неподвижность; и память чувств,
а не мысли, была неизмеримо более богатой и сильной. Я никогда не мог дойти
до первого моего ощущения, я не знал, каким оно было; сознавать происходящее
и впервые понимать его причины я стал тогда, когда мне было лет шесть; и
восьми лет от роду, благодаря большому сравнительно количеству книг, которые
от меня запирали и которые я все-таки читал, я был способен к письменному
изложению мыслей; я сочинил тогда довольно длинный рассказ об охотнике на
тигров. Из раннего моего детства я запомнил всего лишь одно событие. Мне
было три года; мои родители вернулись на некоторое время в Петербург, из
которого незадолго перед этим уехали; они должны были пробыть там очень
немного, что-то недели две. Они остановились у бабушки, в большом ее доме на
Кабинетской улице, том самом, где я родился. Окна квартиры, находившейся на
четвертом этаже, выходили во двор. Помню, что я остался один в гостиной и
кормил моего игрушечного зайца морковью, которую попросил у кухарки. Вдруг
странные звуки, доносившиеся со двора, привлекли мое внимание. Они были
похожи на тихое урчание, прерывавшееся изредка протяжным металлическим
звоном, очень тонким и чистым. Я подошел к окну, но как я ни пытался
подняться на цыпочках и что-нибудь увидеть, ничего не удавалось. Тогда я
подкатил к окну большое кресло, взобрался на него и оттуда влез на
подоконник. Как сейчас вижу пустынный двор внизу и двух пильщиков; они
поочередно двигались взад и вперед, как плохо сделанные металлические
игрушки с механизмом. Иногда они останавливались, отдыхая; и тогда
раздавался звон внезапно задержанной и задрожавшей пилы. Я смотрел на них
как зачарованный и бессознательно сползал с окна. Вся верхняя часть моего
тела свешивалась во двор. Пильщики увидели меня; они остановились, подняв
головы и глядя вверх, но не произнося ни слова. Был конец сентября; помню,
что я вдруг почувствовал холодный воздух и у меня начали зябнуть кисти рук,
не закрытые оттянувшимися назад рукавами. В это время в комнату вошла моя
мать. Она тихонько приблизилась к окну, сняла меня, закрыла раму - и упала в
обморок. Этот случай запомнился мне чрезвычайно; я помню еще одно событие,
случившееся значительно позже, - и оба эти воспоминания сразу возвращают
меня в детство, в тот период времени, понимание которого мне теперь уже
недоступно.
грамоте, я прочел в маленькой детской хрестоматии рассказ о деревенском
сироте, которого учительница из милости приняла в школу. Он помогал сторожу
топить печь, убирал комнаты и очень усердно учился. И вот однажды школа
сгорела, и этот мальчик остался зимой на улице в суровый мороз. Ни одна
книга впоследствии не производила на меня такого впечатления: я видел этого
сироту перед собой, видел его мертвых отца и мать и обгоревшие развалины
школы; и горе мое было так сильно, что я рыдал двое суток, почти ничего не
ел и очень мало спал. Отец мой сердился и говорил:
Ему бегать нужно, а не читать. Слава Богу, будет еще время. И зачем в
детских книжках такие рассказы печатают?
в лечебницу, где он лежал. Я не видал его месяца полтора, с самого начала
болезни, и меня поразило его исхудавшее лицо, черная борода и горящие глаза.
Он погладил меня по голове и глухо сказал, обращаясь к матери:
пастухом, но что я буду жить!
песок, было жарко и светло и очень далеко видно. Сев с матерью в коляску, я
сказал:
доехали до дому.
не видел и не знал всего, что со мной случилось после того момента, который
я воскрешал: и я оказывался попеременно то кадетом, то школьником, то
солдатом - и только им; все остальное переставало существовать. Я привыкал
жить в прошедшей действительности, восстановленной моим воображением. Моя
власть в ней была неог раниченна, я не подчинялся никому, ничьей воле; и
долгими часами, лежа в саду, я создавал искусственные положения всех людей,
участвовавших в моей жизни, и заставлял их делать то, что хотел, и эта
постоянная забава моей фантазии постепенно входила в привычку. Потом сразу
наступил такой период моей жизни, когда я потерял себя и перестал сам видеть
себя в картинах, которые себе рисовал. Я тогда много читал; помню портрет
Достоевского на первом томе его сочинений. Эту книгу у меня отобрали и
спрятали; но я разбил стеклянную дверцу шкафа и из множества книг вытащил
именно том с портретом. Я читал все без разбора, но не любил книг, которые
мне давали, и ненавидел всю "золотую библиотеку", за исключением сказок
Андерсена и Гауфа. В то время личное мое существование было для меня почти
неощутимо. Читая Дон-Кихота, я представлял себе все, что с ним происходило,
но работа моего воображения совершалась помимо меня, и я не делал почти
никаких усилий. Я не принимал участия в подвигах Рыцаря Печального Образа и
не смеялся ни над ним, ни над Санчо Пансой; меня вообще как будто не было и
книгу Сервантеса читал кто-то другой. Я думаю, что это время усиленного
чтения и развития, бывшее эпохой моего совершенно бессознательного
существования, я мог бы сравнить с глубочайшим душевным обмороком. Во мне
оставалось лишь одно чувство, окончательно созревшее тогда и впоследствии
меня уже не оставлявшее, чувство прозрачной и далекой печали, вполне
беспричинной и чистой. Однажды, убежав из дому и гуляя по бурому полю, я
заметил в далеком овраге нерастаявший слой снега, который блестел на
весеннем солнце. Этот белый и нежный свет возник передо мной внезапно и
показался мне таким невозможным и прекрасным, что я готов был заплакать от
волнения. Я пошел к этому месту и достиг его через несколько минут. Рыхлый и
грязный снег лежал на черной земле; но он слабо блестел сине-зеленым цветом,
как мыльный пузырь, и был вовсе не похож на тот сверкающий снег, который я
видел издали. Я долго вспоминал наивное и грустное чувство, которое я
испытал тогда, и этот сугроб. И уже несколько лет спустя, когда я читал одну
трогательную книгу без заглавных листов, я представил себе весеннее поле и
далекий снег и то, что стоит только сделать несколько шагов, и увидишь
грязные, тающие остатки. - И больше ничего? - спрашивал я себя. И жизнь мне
показалась такой же: вот я проживу на свете столько-то лет и дойду до моей
последней минуты и буду умирать. Как? И больше ничего? То были единственные
движения моей души, происходившие в этот период времени. А между тем я читал
иностранных писателей, наполнялся содержанием чуждых мне стран и эпох, и
этот мир постепенно становился моим: и для меня не было разницы между
испанской и русской обстановкой.
гимназию. И уже тогда все мои ощущения были мне известны, и в дальнейшем
происходило только внешнее расширение моих знаний, очень незначительное и
очень неважное. Моя внутренняя жизнь начинала существовать вопреки
непосредственным событиям; и все изменения, происходившие в ней, совершались
в темноте и вне какой бы то ни было зависимости от моих отметок по
поведению, от гимназических наказаний и неудач. То время, когда я был
всецело погружен в себя, ушло и побледнело и только изредка возвращалось ко
мне, как припадки утихающей, но неизлечимой болезни.
большие расстояния. Я помню хлопоты, укладывание громоздких вещей и вечные
вопросы о том, что именно положено в корзину с серебром, а что в корзину с
шубами. Отец неизменно бывал весел и беспечен, мать сохраняла строгое
выражение; всеми заботами по укладыванию и путешествию ведала она. Она
взглядывала на свои маленькие золотые часики, висевшие, по тогдашнему
обычаю, на груди, и все боялась опоздать, и отец ее успокаивал, говоря с
удивленным видом:
уезжать, он вспоминал об этом за три дня, говорил: ну, уж на этот раз я буду
точен - и неизменно, после поцелуев, прощанья и слез моей маленькой сестры,
возвращался через полчаса.
меньше четырнадцати минут. Являюсь на вокзал - только что, говорят, ушел
поезд. Удивительно.
общественными вопросами. Это всецело его поглощало, и об остальном он
нередко забывал - точно остального и не существовало. Впрочем, были еще две
вещи, которые его интересовали: пожары и охота. На пожарах он проявлял
необычайную энергию. Он вытаскивал из горящего дома все, что мог; и так как
он был очень силен, то нередко спасал от пламени шкафы, которые выносил на
спине, и однажды, в Сибири, когда пылал дом одного из богатых купцов, он






 Шилова Юлия
Шилова Юлия Роллинс Джеймс
Роллинс Джеймс Беляев Александр
Беляев Александр Посняков Андрей
Посняков Андрей Афанасьев Роман
Афанасьев Роман Никитин Юрий
Никитин Юрий