действительно пил чай из яблоневого цвета, да еще с медом, а мама, шутливо
грозя пальцем, предлагала мне сигарету, и где-то за стеной Лео играл на
рояле свои этюды, и все в доме - даже прислуга - понимали, что отец пошел
к "той женщине". Видимо, и Мария каким-то образом узнала, что я
"выдумщик": когда я ей что-нибудь рассказывал, она смотрела на меня с
сомнением. А ведь того мальчика в Оснабрюке я действительно видел. Но
иногда со мной происходит как раз обратное: то, что я действительно
пережил, кажется мне неправдой, фикцией. Мне теперь не верится, что
когда-то я поехал из Кельна в Бонн, чтобы побеседовать с девушками из
марииной группы о деве Марии. Все, что другие люди считают чистой правдой,
кажется мне чистыми выдумками.
17
валялась где-то внизу в пыли, и направился на кухню, чтобы сделать себе
еще бутерброд. Еды осталось не так уж много: еще одна банка фасоли, банка
слив (я терпеть не могу слив, но Моника этого не знала), полбулки,
полбутылки молока, четвертушка кофе, пять яиц, три ломтика сала и горчица.
В сигаретнице на столе в комнате еще лежали четыре сигареты. Я был в очень
плачевном состоянии и даже не надеялся, что смогу когда-нибудь работать.
Колено так опухло, что штанина стала тесна, а головная боль настолько
усилилась, что казалась просто невыносимой - непрестанная сверлящая боль;
в моей душе было чернее ночи, и еще это "вожделение плоти", а Мария - в
Риме. Без нее мне нет жизни, без ее рук, которые она клала мне на грудь.
Как изволил однажды выразиться Зоммервильд, "я обладаю деятельным и
действенным стремлением к телесной красоте"; мне приятно, если вокруг меня
красивые женщины, такие, например, как моя соседка, госпожа Гребсель, но
они не вызывают у меня "вожделения плоти"; и большинство женщин уязвлены
этим, хотя, если бы я стал вожделеть к ним и попытался удовлетворить свое
вожделение, они наверняка обратились бы в полицию. Вообще "вожделение
плоти" - сложная и злая штука; для мужчин, не склонных к моногамии, оно,
видимо, источник постоянных мучений, а для людей моего склада, однолюбов,
- постоянная причина скрытой неучтивости: большинство женщин чувствуют
себя почему-то уязвленными, если к ним не испытывают того, что они
понимают под "влечением". Даже госпожа Блотхерт, набожная дама, образец
добропорядочности, всегда немного обижалась на меня. Порой я понимаю даже
тех сексуальных чудовищ, о которых у нас так много пишут; а стоит мне
представить себе, что существуют так называемые "супружеские обязанности",
как мне становится страшно. Такого рода супружества уже сами по себе
чудовищны: ведь женщин принуждают в них к "тому самому" контрактом,
скрепленным государством и церковью. А разве можно принудить к милосердию?
Попытаюсь побеседовать с папой римским и об этом. Уверен, что его
неправильно информируют.
пальто вечернюю газету, купленную на перроне в Кельне. Случалось, вечерние
газеты помогали мне; читая их, я ощущал полную пустоту, так же как и перед
экраном телевизора. Я перелистал газету, просмотрел заголовки и наткнулся
на сообщение, которое заставило меня рассмеяться. Доктор Герберт Калик был
награжден орденом "Крест за заслуги". Калик - это тот молодчик, который
донес на меня, обвинив в пораженчестве, а потом, когда надо мной устроили
суд, потребовал проявить твердость, неумолимую твердость. Это его осенила
гениальная идея мобилизовать сиротский дом для "последней схватки с
неприятелем". Я знал, что теперь он важная птица. В вечерней газете
говорилось, что "Крест" ему пожаловали за "заслуги в деле распространения
демократических взглядов среди молодежи".
мной. Неужели я должен был простить ему сироту Георга, который погиб,
обучаясь бросать противотанковую гранату?.. Или то, что он донес на меня:
обвинил десятилетнего мальчишку в пораженчестве и потребовал проявить
твердость, неумолимую твердость? Но Мария сочла, что нельзя отказаться от
визита, цель которого - примирение; мы купили цветы и поехали к Калику. Он
оказался обладателем красивой виллы почти что на самом Эйфеле, красавицы
жены и ребенка, которого они весьма гордо именовали "единственным".
Красота его жены была такова, что ты никак не мог сообразить -
всамделишная ли женщина перед тобой или нет. Когда я сидел рядом с ней,
меня все время так и подмывало схватить ее за руку или за плечо, а не то
наступить на ногу, чтобы убедиться, что она все же не кукла. Ее участие в
общей беседе ограничивалось двумя восклицаниями: "О, какая прелесть!" и
"О, какая гадость!" Вначале она показалась мне скучной, но потом я вошел в
азарт и начал болтать с ней обо всем на свете; казалось, я бросаю в
автомат монетки для того, чтобы узнать, что выдаст этот автомат. Я сообщил
госпоже Калик, что у меня только что умерла бабушка - это было явной
неправдой, так как моя бабушка умерла уже двенадцать лет назад, - и в
ответ услышал: "О, какая гадость!"; когда люди умирают, говорится много
разной чуши, но, по-моему, никто еще не додумался воскликнуть: "О, какая
гадость!". Потом я сказал ей, что некий Хумело (никакого Хумело я не знал,
я тут же выдумал его, чтобы бросить в автомат какое-нибудь радостное
сообщение) получил почетного доктора, и она сказала: "О, какая прелесть!"
Наконец, я объявил, что мой брат Лео перешел в католичество, мгновение она
колебалась - и я расценил это чуть ли не как проблеск сознания, - а потом
вскинула на меня свои большие стеклянные кукольные глаза, чтобы выяснить,
к какой категории я сам причисляю это событие, и воскликнула: "О, какая
гадость, не правда ли?"; все же я вынудил ее несколько видоизменить свою
формулу. Я посоветовал ей опускать слова "О, какая" и говорить просто
"прелесть" или "гадость"; она хихикнула, подложила мне еще спаржи и только
потом сказала: "О, какая прелесть!" В тот же вечер мы познакомились с тем,
кого они гордо именовали "единственным", - с их пятилетним парнишкой; его
хоть сейчас бери и показывай по телевидению в рекламной передаче. Малыш
улыбнулся улыбкой, рекламирующей зубную пасту, и сказал: "Спокойной ночи,
папочка!", "Спокойной ночи, мамочка!", шаркнул ножкой перед Марией,
шаркнул ножкой передо мной. Удивительно, почему отдел рекламы телевидения
до сих пор не открыл его. Позже, когда мы, сидя у камина, попивали кофе с
коньяком, Герберт заговорил о великом времени, в котором мы живем. Он
принес еще бутылку шампанского и впал в патетический тон. Попросил у меня
прощения и даже встал на колени, дабы получить, как он выразился,
"отпущение грехов без церкви"; я с трудом удержался, чтобы не дать ему
пинка в зад, вместо этого я взял со стола нож для сыра и торжественно
посвятил его в демократы. Жена Калика пискнула: "О, какая прелесть!",
растроганный Герберт снова сел на свое место, а я произнес речь о
"пархатых янки".
фамилия, происходит от слова "шнырять", но теперь доказано, что она
происходит от слов "шнуровать", "шнур", а не "шнырять". Одним словом, я не
"пархатый" и не "янки", но все же... - И тут вдруг я залепил Герберту
пощечину, потому что вспомнил, как он заставил нашего однокашника Геца
Бухеля доставать себе справку об "арийском происхождении", вспомнил, в
какое тяжелое положение попал Гец: его мать, итальянка, была родом из
деревушки в Южной Италии, и раздобыть там какой-нибудь документ о ее
родичах, хотя бы отдаленно напоминающий справку об арийском происхождении,
оказалось невозможным, тем более что деревушку, в которой родилась мать
Геца, заняли к тому времени "пархатые янки". Несколько недель госпожа
Бухель и Гец находились в мучительном положении, над их жизнью нависла
угроза, пока наконец учителю Геца не пришла в голову мысль привлечь в
качестве эксперта какого-нибудь специалиста по расовому вопросу,
профессора боннского университета. Специалист установил, что Гец - "чистый
ариец, хотя и чисто западного склада", но тут Герберт Калик завел новую
канитель насчет того, что все итальянцы предатели, и у Геца до самого
конца войны не было ни одной спокойной минуты. Все это я вспомнил, когда
начал читать лекцию о "пархатых янки"... и дал Герберту Калику по морде,
швырнул в камин свой бокал от шампанского, а следом за ним и нож для сыра,
схватил Марию за руку и потащил ее из дома. Там, на Эйфеле, мы никак не
могли достать такси, пришлось довольно далеко идти пешком к остановке
автобуса. Мария плакала и сквозь слезы повторяла, что я поступил не
по-христиански и не по-человечески, но я ответил, что не собираюсь быть
христианином и не нанялся отпускать грехи. Потом она спросила меня,
неужели я сомневаюсь в том, что Герберт переменился и стал демократом.
наоборот... просто я его не перевариваю и никогда не смогу переварить.
подходящем настроении, чтобы побеседовать с ним по телефону. Я вспомнил,
как спустя некоторое время встретил Калика еще раз на "журфиксе" у нас
дома, - он взглянул на меня умоляюще и покачал головой: он как раз
беседовал с еврейским раввином о "высоких умственных способностях евреев".
Мне стало жаль раввина. Это был глубокий старик с белой как лунь бородой,
видимо, очень добрый, его простодушие обеспокоило меня. Ну, конечно же,
Герберт, знакомясь с новыми людьми, сообщал им, что был нацистом и
антисемитом до тех пор, пока "история не открыла ему глаза". А между тем
всего за день до вступления американцев в Бонн он муштровал мальчиков в
нашем парке, приговаривая; "Как только где-нибудь покажется пархатая
свинья - бросайте гранату!" На этих мамашиных "журфиксах" меня больше
всего волновала доверчивость бывших эмигрантов. Всеобщее раскаяние и
громогласные декларации в защиту демократии приводили их в такое умиление,
что братаниям и объятиям не было конца. Они никак не могли понять, что
тайна злодеяний заключена в мелочах. Легче легкого покаяться в чем-нибудь
большом, будь то политическая ошибка, супружеская измена, убийство или
антисемитизм... Но разве может человек простить, если он знает все до
мелочей, - знает, как Брюль и Герберт Калик взглянули на отца, когда он