ступить без него ни шагу.
янки" вызвало у нее какие-то ассоциации. И я перестал угрызаться, что
вначале говорил с ней таким тоном.
отпраздновать свое девяностолетие. Для меня загадка, как он держится.
ни совесть, ни воспоминания. Он дома?
великолепно владела собою. Наконец она сказала:
опять приходится туго... Неприятности по службе... Так, кажется?
вас деньги. Тебе нечего бояться, мама. Я знаю, вы мне ничего не дадите.
Эти дела мы уладим через суд, деньги мне действительно нужны, я хочу
уехать в Америку. Люди помогут мне сделать там карьеру. Правда, эти люди -
"пархатые янки", но ты не беспокойся, я приложу все усилия, чтобы смягчить
расовые противоречия.
рассуждала о принципах. Впрочем, от матери, как всегда, ничем не пахло,
она - женщина без запаха. Один из ее принципов гласит: "Дама из общества
не должна распространять никакого запаха". Оттого, видно, отец и завел
себе такую красотку любовницу; его любовница, конечно, тоже "не
распространяет" запаха, но всем кажется, будто она благоухает.
6
устроил больную ногу повыше и пододвинул к себе телефон; я никак не мог
решить, надо ли пойти на кухню, открыть холодильник и переправить в
комнату бутылку коньяку.
особенно злорадно и она даже не пыталась скрыть свое торжество. А я-то
предполагал, что в Бонне еще не знают о моем провале. Какая наивность!
Мать в курсе, и отец, значит, тоже, а раз отец, то и Лео, и уже через него
Цюпфнер и весь их "кружок", включая Марию. Ей это будет очень больно,
больнее, чем мне. Если я перестану пить, то скоро опять достигну уровня,
который мой импресарио Цонерер обозначает как "в достаточной степени выше
среднего". На этом уровне я могу спокойно прожить двадцать два года, еще
отделяющие меня от кончины в канаве. Единственное, что ценит во мне
Цонерер, это мои "большие познания в ремесле", в искусстве мой импресарио
не понимает ровным счетом ничего, о нем он судит почти с гениальной
наивностью, в зависимости от успеха у публики. Зато в ремесле Цонерер
разбирается неплохо, он прекрасно знает, что я еще лет двадцать могу
продержаться в разряде клоунов "тридцать-марок-за-выход". Мария смотрит на
это иначе. Она будет огорчена и тем, что я "творчески деградирую", и тем,
что попал в тяжелое положение, которое, впрочем, не представляется мне
таким уж тяжелым. Человек со стороны (каждый человек находится в этой
позиции по отношению ко всем остальным) судит о положении другого иначе,
чем тот, кого это непосредственно касается, - либо слишком мрачно, либо
чересчур оптимистически, и так во всех случаях: будь то счастье или
несчастье, любовная трагедия или творческая деградация. Мне ничего не
стоит и впредь выступать в обшарпанных залах перед домашними хозяйками -
католичками или медсестрами из евангелических больниц с хорошей клоунадой,
а то и просто с грошовыми фокусами. К сожалению, все церковные союзы имеют
совершенно превратное представление о гонорарах. Добродетельная
председательница такого рода союза уверена, что пятьдесят марок за выход -
приличная сумма и что человек, которому выдают ее раз двадцать в месяц,
вполне может сводить концы с концами. Если даже я покажу ей счета за грим
и объясню, что для репетиций мне необходим номер в гостинице куда больше,
чем два двадцать на три, она все равно решит, что моя любовница
расточительна, как сама царица Савская. А если я еще расскажу ей, что
почти ничего не ем, кроме яиц всмятку, бульона, рубленых котлет и
помидоров, она осенит себя крестным знамением и подумает, что я морю себя
голодом, ведь, по ее мнению, хоть раз в день надо "прилично поесть". И
наконец, если я поведаю ей, что мои единственные пороки - это вечерние
газеты, сигареты и рич-рач, она сочтет меня, вероятно, первейшим
мошенником. Я уже давно перестал говорить с людьми о деньгах и об
искусстве. Там, где эти категории сталкиваются друг с другом, добра не
жди: за искусство либо не доплачивают, либо переплачивают. Однажды я
встретил в английском бродячем цирке клоуна, который как профессионал был
раз в двадцать выше меня, а как художник раз в десять; этот клоун получал
меньше десяти марок за вечер. Звали его Джеймс Эллис, ему было уже под
пятьдесят, я пригласил его поужинать - нам подали омлет с ветчиной, салат
и яблочные пончики, и Эллису стало нехорошо. За десять лет он еще ни разу
так плотно не ел за ужином. С тех пор как я познакомился с Джеймсом, я
больше не говорю ни о деньгах, ни об искусстве.
Мария думает совсем иначе, она без конца твердит о "миссии", все у нее
"миссия", даже то, что я делаю: ведь я "так светел душой, так чист, так
благочестив по-своему" и тому подобное. В голове у католиков страшный
ералаш. Даже выпить рюмочку хорошего вина они не могут просто - им
обязательно надо при этом выпендриваться; во что бы то ни стало они должны
"осознать", почему и отчего это вино хорошее. В смысле "осознавания" они
недалеко ушли от некоторых-марксистов. Мария ужаснулась, когда несколько
месяцев назад я купил гитару и сказал, что хочу петь под гитару песенки
собственного сочинения. Она заявила, что это будет ниже "моих
возможностей"; на это я ответил ей, что ниже канавы бывают только каналы;
она ничего не поняла, а я ненавижу разъяснять поэтические образы. Либо
меня понимают сразу, либо нет. Толковать тексты не моя специальность.
Но все было не так! Нити я крепко держал в руке и понимал, что лежу в
Бохуме на сцене, с разбитым коленом, слышал, как в зале сочувственно
перешептывались, и обзывал себя подонком. Я не заслуживал сострадания,
лучше бы они свистели, и хромал я сильнее, чем следовало при таком ушибе,
хотя я действительно ушибся. Я хотел, чтобы Мария опять была со мною, и
начал по-своему бороться за то, что в ее богословских трактатах именуется
"вожделением плоти".
7
просто вошел к ней в комнату, чтобы сделать то, что делает мужчина с
женщиной. Днем я видел ее с Цюпфнером; взявшись за руки, они выходили из
Дома молодых католиков, на их лицах играла улыбка, и это было последним
толчком. Нечего ей делать с Цюпфнером, от их дурацкого держания за ручки я
почувствовал себя больным. Цюпфнера у нас в городе все знали, прежде всего
из-за отца, которого прогнали нацисты, он был учителем; после войны он
отказался пойти в ту же школу директором. Кто-то даже хотел сделать его
министром. Но он рассвирепел и сказал:
скучноватым. Однажды он заменял у нас в классе учителя немецкого языка и
прочел вслух стихотворение - про прекрасную молодую фею.
Было явной ошибкой держать меня в школе дольше, чем положено по закону. Я
с трудом тянул лямку даже то время, какое предписано законом. Но я никогда
ни в чем не винил учителей - виноваты были мои родители. Прописной истиной
"надо же ему получить аттестат" должно когда-нибудь заняться Центральное
бюро организации "Смягчим расовые противоречия". Это в самом деле расовый
вопрос: юноша с аттестатом, юноша без аттестата, учитель, старший учитель,
человек с дипломом, человек без диплома - разве это не те же расы?
Прочитав нам стихотворение, отец Цюпфнера помолчал немного, а потом с
улыбкой спросил:
улыбался, но не как-нибудь там надменно. Мне он показался славным малым,
правда, немного суховатым. Его сына я знал не так уж хорошо, но все же
лучше, чем отца. Однажды я проходил мимо стадиона, где Цюпфнер-сын и
другие молодые католики играли в футбол; я остановился и стал смотреть на
игру, тогда он крикнул:
играла против команды Цюпфнера. Когда игра кончилась, он сказал: