густо.
размышлял, хватит ли нам двух часов; больше получаса мы уже проболтали. В
интернате у нас были специалисты по вопросу о том, "как трудно сделать
девушку женщиной", и я все время думал о Гунтере, который послал Зигфрида
к Брунгильде, перед тем как пойти самому, и вспомнил дикую резню
Нибелунгов, начавшуюся из-за этого; в школе, когда мы проходили "Песнь о
Нибелунгах", я как-то раз встал и сказал патеру Вунибальду:
Вунибальд в свою очередь рассвирепел, постучал пальцем по кафедре и,
сославшись на свой авторитет, запретил "оскорблять" его подобного рода
выражениями.
замазать бороздки слез. Прежде чем войти в ее комнату, мы постояли еще в
коридоре у окна и поглядели на улицу: был январь, мы увидели мокрую
мостовую, желтые фонари, асфальт и зеленые буквы над лавкой напротив:
"Эмиль Шмиц". Шмица я знал, не предполагал только, что его зовут Эмиль, и
мне показалось, что имя Эмиль не подходит к фамилии Шмиц. Стоя на пороге
ее комнаты, я сперва приоткрыл немного дверь и погасил свет.
одиннадцати, мы слышали, как он вошел в лавку, чтобы взять сигареты, а
потом поднялся по лестнице. Мы думали, он сразу что-нибудь заметит, ведь
произошло нечто небывалое. Но он ничего не заметил, постоял секунду у
двери, прислушался и пошел к себе наверх. Нам было слышно, как он снял
башмаки и бросил их на пол, потом мы слышали, как он кашлял во сне. Я
старался представить себе, как он отнесется к этой истории. Деркум порвал
с религией и давно не имел дел с католической церковью; в разговорах со
мной он обрушивался на "буржуазное общество с его лживым отношением к
проблемам пола" и возмущался тем, что "попы превратили брак в чистое
жульничество". И все же я боялся, что мой поступок с Марией вызовет его
гнев. Я очень любил его, и он любил меня; несколько раз среди ночи я уже
готов был встать, пойти к нему в комнату и во всем сознаться, но потом
подумал, что я уже взрослый - мне исполнилось двадцать один, а она тоже
взрослая - ей уже девятнадцать; и еще я подумал, что откровенность между
мужчинами в иных случаях неприятней, чем игра в молчанку, да и кроме того,
я решил, что происшедшее обеспокоит его меньше, чем я думаю. Не мог же я
пойти к нему еще днем и сказать: "Господин Деркум, этой ночью я хочу спать
с вашей дочкой...", ну а то, что произошло, он узнает и без моей помощи.
кровати простыни. В комнате было хоть глаза выколи, с улицы свет не
проходил совсем, потому что мы спустили плотные шторы; я удивился, откуда
она знает, что сейчас надо делать: почему снимает простыни и открывает
окно.
руку; я встал, и она в темноте повела меня в тот угол, где был умывальник;
а потом помогла нащупать кувшин с водой, мыльницу и таз. Сама она вышла с
простынями под мышкой. Я помылся и снова лег в кровать, мне было
непонятно, куда пропала Мария, отчего не несет чистое белье. Я смертельно
устал и в то же время радовался, что могу думать о проклятом Гунтере, не
испытывая страха, а потом мне опять стало страшно, как бы с Марией не
случилось худого. В интернате у нас рассказывали бог знает какие ужасы.
Лежать без простыни на одном матраце, к тому же старом и продавленном,
было не так-то приятно, тем более что на мне была только нижняя рубашка и
я продрог. Я снова начал думать об отце Марии. Старого Деркума считали у
нас коммунистом, правда, после войны, когда его собирались выдвинуть в
бургомистры, красные этого не пожелали. Но он приходил в бешенство, если я
сваливал в одну кучу нацистов и коммунистов.
развязанной фирмой жидкого мыла, или же гибнет за идею, в которую стоит
верить.
как-то в моем присутствии назвал его "гениальным сектантом", мне
захотелось плюнуть Кинкелю в лицо. Старый Деркум - один из немногих людей,
которые внушали мне уважение. Он был худой, желчный человек и выглядел
гораздо старше своих лет; курил он одну сигарету за другой, и от этого в
груди у него всегда что-то клокотало. Ожидая Марию, я слышал, как он
надсадно кашлял у себя в спальне, и казался себе подлецом, хотя знал, что
это не так. Однажды Деркум сказал мне:
прислуги всегда помещают рядом с комнатами подрастающих сыновей? Я тебе
это разъясню: богачи издревле спекулируют на человеческой природе и на
чувстве сострадания.
я не мог пойти к нему и, так сказать, "доложить" о случившемся.
удручала меня. Деркумы уже давно считались людьми, катившимися по
наклонной плоскости, и приписывалось это "политическому фанатизму" отца
Марии. Раньше у них была своя маленькая типография, карликовое
издательство и книжный магазин, но сейчас от всего этого осталась только
писчебумажная лавчонка, в которой Деркум продавал школьникам всякую
всячину, даже сладости. Как-то отец сказал мне:
как человек, преследовавшийся нацистами, имел все шансы издавать
собственную газету.
отец просто путал фанатизм с верностью самому себе. Отец Марии не хотел
даже торговать молитвенниками, хотя на молитвенниках он мог бы немного
подработать, особенно перед церковными праздниками.
деле бедны - в шкафу у нее висело всего три платья: темно-зеленое, мне
казалось, что она носит его уже сто лет, светло-желтое, и это платье
вконец истрепалось, и чудной темно-синий костюм, который она всегда
надевала во время церковных процессий. Кроме того, у нее было еще старое
зимнее пальто бутылочного цвета и всего три пары туфель. На секунду у меня
возникло желание встать и выдвинуть ящики шкафа, чтобы бросить взгляд на
ее белье, но потом я отказался от этой мысли. Наверное, я не смог бы ни
при каких обстоятельствах рыться в белье женщины, даже если бы она
считалась моей наизаконнейшей супругой. Ее отец уже давно перестал
кашлять. Когда Мария наконец-то появилась, было уже начало седьмого. И я
опять порадовался, что сделал с ней то, что всегда хотел сделать; я
поцеловал ее и почувствовал себя счастливым, потому что она улыбалась. Она
положила мне руки на шею, они были холодные, как ледышки.
тебе чистые простыни, но у нас только две смены белья, одна лежит на
кроватях, а другая в стирке.
себе под мышку, и Мария сказала, что теперь ее рукам тепло и уютно, как
птицам в гнезде.
Мария. - От нее весь город узнал бы, что мы с тобой сделали, а бросить это
белье совсем я тоже не хотела. Я уже подумала было - не бросить ли его, но
потом мне стало жалко.
прошептала:
неверующая - тоже, наверное, заплакала бы, и я даже знаю почему. Тогда
Мария вопросительно посмотрела на меня, и я опять заговорил:
невинностью.
в чем дело: она уже несколько лет вела эту католическую группу, всегда
участвовала в церковных процессиях и наверняка много раз подолгу
беседовала с девушками о деве Марии, сейчас она казалась себе обманщицей и
предательницей. Я понимал, как ей тяжело. Ей, правда, было очень тяжело,
но я не мог ждать дольше. Я сказал, что поговорю с девушками, и она
привскочила от испуга и пробормотала:
тяжело, а когда тебе придется совсем плохо, можешь, если хочешь, объявить,
что я тебя изнасиловал.
покажу какую-нибудь пантомиму; тогда они подумают: "Это, стало быть, и
есть Шнир, который натворил "то самое" с Марией"; так будет куда лучше, не
надо, чтобы они шушукались по углам.