кем-то услужливо намалеваны кресты, - закаты, заходы, - и Наполеон, до и
после, когда город был осажден по всем правилам военного искусства, ибо
на нем были неоднократно и с переменным успехом опробованы знаменитые
пороховые ракеты Конгрева, - но и в самом городе, и на его укреплениях,
на бастионах Волк, Медведь, Буланый и на бастионах Выскок, Кролик и Дев-
кина Дырка, задыхались в чаду французы, чертыхались от бессильной злобы
поляки с их князем Радзивиллом, тщетно надрывал глотки полк однорукого
капитана де Шамбюра. Однако пятого августа к городу подступил домини-
канский паводок, вода без всяких штурмовых лестниц с первого приступа
взяла бастионы Буланый, Кролик и Выскок, подмочила пороха, с шипением и
треском загасила в своих толщах грозные ракеты Конгрева и запустила в
город, в его улочки и закоулки, кладовки и кухни несметные полчища рыбы,
особливо щук - вот уж кто поживился на славу, хоть провиантские склады
на Хмельной улице к тому времени и были сожжены, - заходы, закаты. Такой
реке, как Висла, все к лицу и все ее красит: закаты и кровь, глина и пе-
пел. Ей бы улететь вместе с вольным ветром. Но не всякая воля исполняет-
ся, и реки, которым так хочется в небо, тоже впадают в Вислу.
Вторая утренняя смена
венхорстскую дамбу, изо дня в день. А на никельсвальденской дамбе стоит
Вальтер Матерн и скрежещет зубами - ибо вода сходит. Как отмытые, помо-
лодев, обнажаются из-под воды дамбы. Только скрещенные крылья ветряков,
туповерхие колокольни да тополя - Наполеон приказал посадить их тут для
прикрытия своей артиллерии - лепятся, как приклеенные, на их гребнях. И
он, Вальтер, стоит один-одинешенек. Правда, с собакой. Но та не стоит,
носится, то она там, то тут. За его спиной, уже в полумраке и ниже уров-
ня реки, раскинулась отвоеванная людьми Пойма, и пахнет маслом, сыворот-
кой, сливками, сыроварнями, почти до тошноты пахнет здоровьем и молоком.
Вот он стоит, девятилетний пацан, по-хозяйски расставив ноги с багро-
во-синюшными коленками, растопырив обе свои пятерни, прищурив глаза и
напыжившись так, что все шрамы и царапины, все отметины и следы падений,
драк и нырков под колючую проволоку на его стриженой макушке набухают от
напряжения, вот он, Вальтер Матерн, скрежещет зубами, двигая челюстью
слева направо - эта привычка у него от бабки, - и ищет камень.
это он видит. Но сухой сучок против ветра не швырнешь. А ему хочется,
надо, невтерпеж швырнуть. Мог бы свистнуть, подозвать Сенту, которая то
тут, то там, но не свистит, только скрежещет зубами -чтобы ветер заглу-
шить - и хочет что-нибудь швырнуть. Мог бы криком "Эй, ты!" обратить на
себя взор Амзеля, что копошится внизу под дамбой, но во рту у него толь-
ко скрежет зубовный и нет места ни для какого "Эй, ты!", и ему хочется,
надо, очень надо швырнуть, а в карманах, как назло, ни одного камушка;
обычно-то у него в каком-нибудь из карманов обязательно камушек найдет-
ся, если не два, а сейчас нету.
говорят - "голыши", и немногие католики тоже говорят "голыши". Грубые
меннониты - "голыши". И тонкие меннониты - "голыши". И Амзель, который
вообще-то любит быть не таким, как все, тоже говорит "голыш", когда име-
ет в виду камень. И Сента, если ей сказать "Принеси-ка голыш", обяза-
тельно принесет камушек. И Криве говорит "голыш", Корнелиус, Кабрун,
Байстер, Фольхерт, Август Шпанагель и майорша фон Анкум - все так гово-
рят; и проповедник Даниэль Кливер из Пазеварка, обращаясь к своей паст-
ве, что к грубым, что к тонким меннонитам, говорит примерно так: "И тады
малыш Давид как возьмет голыш и как заедет ентому дылде Голиафу..." По-
тому как "голышом" в здешних местах называют всякий "сподручный", удоб-
ный камушек величиной примерно с голубиное яйцо.
правом только крошки да семечки, а вот в левом, между кусками бечевки и
бренными останками кузнечика - а зубы тем временем скрежещут, а солнце
между тем скрылось, а Висла течет, влача в своих водах что-то из Гютлан-
да, что-то из Монтау, а Амзель все еще копается, и облака куда-то, и
Сента против ветра, а чайки на ветру и дамбы чисты как вылизанные, а
солнце ушло, ушло, ушло - он нашаривает свой перочинный нож. Солнце за-
ходит в восточных краях медленнее, чем в западных, это любому ребенку
известно. Висла течет от одного небосклона к противоположному. Вот уже
от шивенхорстской пристани отделился паром с намерением дотащить, косо
идя наперерез течению и всеми силенками упираясь, дотащить два товарных
вагона до рельсов узкоколейки, что протянулась от Никельсвальде до Штут-
хофа. Как раз сейчас кусок дубленой кожи по имени Криве отвернет от вет-
ра свое бычье лицо и начнет ощупывать неморгающим, почти без ресниц,
взглядом противоположную дамбу: лениво вращаются крылья ветряка, а вон
тополя - Криве их наперечет знает. Глаза у него слегка навыкате, и выра-
жение в них несгибаемое, а рука в кармане. Наконец, он соизволяет опус-
тить взгляд чуть пониже - а что это там копошится возле самой воды, эта-
кое смешное и круглое, и, похоже, норовит что-то выудить из Вислы. Да
это же Амзель охотится за старьем. А зачем ему старье, это любому ребен-
ку известно.
терн в своем кармане, обшаривая его в тщетных поисках голыша. И пока
Криве прячет свое сыромятное лицо от ветра, нож в ладони Вальтера Матер-
на потихоньку согревается. Это Амзель ему нож подарил. Три лезвия, што-
пор, пилка и даже шило. Краснощекий увалень Амзель, уморительно смешной,
когда он плачет. Амзель, который сейчас внизу под дамбой копается в
прибрежной тине, ибо хотя сейчас Висла медленно, пядь за пядью, на палец
в час, отступает, но когда от Монтау до Кэземарка потоп, она поднимается
до самого гребня дамбы и оставляет разные вещи, иной раз аж из самого
Пальшау.
рающийся багрянец. И тогда - один лишь Брауксель это знает - Вальтер Ма-
терн еще крепче сжимает нож, который покамест у него в кармане. Амзель -
тот немного помоложе Вальтера Матерна. Сента, черным-черна, мышкует вда-
леке, такая же черная, как багрово закатное небо над шивенхорстской дам-
бой. Дохлая кошка в ветвях плавника. Чайки совокупляются на лету, шелко-
вистая оберточная бумага на ветру трепещет - то расправится, то свернет-
ся; стеклянные глаза-пуговки цепко видят все, что плывет, парит, юркает,
шмыгает, затаилось, замерло или просто существует на свете, как сущест-
вуют две тысячи веснушек на физиономии Амзеля; видят и то, что на голове
у него каска, какие носили еще до Вердена. Каска сползает на глаза, надо
ее отодвинуть на макушку, она опять сползает, мешая Амзелю выуживать из
тины штакетины, жерди и свинцово набрякшее тряпье, - вот тут-то как раз
из ветвей на прокорм чайкам вываливается кошка. Мыши снова снуют в нед-
рах дамбы. И паром все еще приближается к берегу. Река несет и вращает
дохлую рыжую псину. Сента нюхает ветер. Паром упрямо и зло тащит напере-
рез течению два товарных вагона. И телку, уже неживую, тоже несет река.
Ветер вдруг стих, запнулся, но еще не переменился. Чайки замерли в воз-
духе, они в недоумении. И вот тут, покуда все это - паром и ветер, телка
и солнце за дамбой, мыши в дамбе и чайки на лету, - Вальтер Матерн дос-
тает из кармана зажатый в кулаке нож, прижимает его - а Висла все течет
- к шерстяной груди свитерка и стискивает что есть силы, так что костяш-
ки пальцев в разгорающемся зареве отливают мелом.
Третья утренняя смена
Браукселя в рудниках - тех самых, что пролегли от Зарштедта до Хильдес-
хайма.
рузившись в двадцатом году в эшелон, вынужден был оставить в Бонзаке ту
каску, которую носит сейчас Амзель, наряду с множеством других касок,
грудой обмундирования и парочкой походных кухонь, именуемых на солдатс-
ком наречии "гуляш-мортирами".
ко мышам это невдомек и чайкам тоже. Кошка плывет мокрей мокрого, дохлей
дохлого. А вот и еще что-то несет, не собаку и не овцу, эге, да это пла-
тяной шкаф. С паромом он вроде уже разминулся. И в тот миг, когда Амзель
вытягивает из тины очередную жердь, а кулак Вальтера Матерна сжимает нож
что есть силы, до дрожи, - в этот миг кошка обретает свободу: ее подхва-
тывает течением и несет в открытое море, в открытое небо... Чайки все
меньше, мыши шебаршатся в дамбе, Висла течет, нож в кулаке дрожит, ветер
называется норд-вест, дамбы молодеют на глазах, море всеми силами упира-
ется, не пуская в себя реку, солнце все еще заходит и никак не зайдет, а
паром все еще тащится, тащит себя и два вагона, наперерез течению. Паром
не опрокинется, дамбы не прорвутся, мыши ничего не боятся, солнце вспять
не повернет, и Висла не повернет вспять, и паром не повернет, и кошка, и
чайки, и облака, и пехотный полк, Сента не хочет обратно к волкам, а хо-
чет умница, умница, умница... Вот и Вальтер Матерн не хочет класть об-
ратно в карман тот перочинный нож, что недавно подарил ему толстяк-коро-
тышка-увалень Амзель; наоборот, кулаку, что сжимает в себе нож, даже
удается побелеть еще чуточку сильнее. И зубы где-то над кулаком скреже-
щут слева направо. Но вот кулак чуть разжался, и покуда вокруг все те-
чет, движется, тонет, влачится, кружит, прибывает, убывает - кровь, что
застоялась в запястье, теплой волной приливает к ладони, и Вальтер Ма-
терн легко вскидывает за голову кулак с теплым ножом, вот он уже стоит
только на одной ноге, да и то на носке, почти на цыпочках, на кончиках
пальцев, что привычно мерзнут в зашнурованном ботинке, потому что без
чулка, как бы приподняв весь свой вес и уже перенеся его назад, за пле-
чо, в закинутую руку, и не целится никуда, и даже почти не скрипит зуба-
ми: и в этот быстротекущий, уходящий, уже канувший миг - даже Браукселю