– В общем, чтил, Господи. Я обязан своим родителям. Они и направили меня и помогали долго, непомерно долго. Ну и жили мы вместе. Умерли на моем иждивении. Не обижал. Уважал… Боюсь, вежлив бывал не всегда. Срывался. И эксплуатировал нещадно. Привык, что родителям ничего для меня не жалко. Не идеальным сыном был, но и не прескверным. Каюсь, на кладбище ходил редко. Но не забывал. Считал, что в памяти моей они живут.
– Шестая. Не убий!
– Не убивал, не было. Но мог бы, признаю. В армии же служил, винтовка в руках. Был бы враг на мушке, стрелял бы не задумываясь. В меня стреляли же.
– Не кради!
– Этого не было. Не тянуло.
– Восьмая заповедь. Не прелюбодействуй!
– Господи, да что же я, импотент, что ли? Что значит твое «не прелюбодействуй»? Целоваться можно? Обнимать можно? Ах да, кажется, нельзя обнажать. Обнажал! И так далее.
– Девятая. Не лжесвидетельствуй!
– И этого не было. А насчет лжи, лгал, конечно. Кто же не лжет? Иной раз неприлично говорить правду. Зачем же дураку говорить в глаза, что он дурак? И не поймет и обидится.
– И десятая. Не пожелай жены ближнего своего, ни раба его, ни вола, ни осла.
– Ох, Господи, кажется, тут я безгрешен. Раба не желал, вола не желал, осла – никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах. Жену ближнего? Бывало, бывало в молодости… но ведь я своей не изменял, ты сам знаешь, Боже, если твое всезнание на эти грешки направлено.
– Ну что ж, – сказал бородатый задумчиво. – Нового ты ничего не сказал мне, рядовой грешник, но в общем человек ты искренний, даже добросовестно искренний. Это подходит.
И замолчал задумчиво. Очевидно, и он думал не мгновенно. А я ждал. Ждал, какое выпадет решение. Для рая вроде бы не гожусь, в ад не хочется. Лучше бы отправил он меня назад на Землю. Уж тогда, сам себе клянусь, откладывать не буду, ни на час, как вырвусь из больницы, бегом в библиотеку.
А он все молчал. И тогда в голову ко мне закралось сомнение. Болен же я. Может, чудится все в бреду. То зеленое стекло было, то воспоминаний калейдоскоп, а теперь сказка о том свете. И потихонечку потянулся я, чтобы пощупать край его плаща, надежным осязанием проверить легковерные глаза.
Он сразу заметил мои поползновения. Рявкнул:
– Персты убери!
Я отдернул руку. Струхнул, сказать откровенно. Всемогущий да еще обидчивый. Не угожу, гадость учинит какую-нибудь.
– Ладно, вопрошай, – махнул он рукой. – Глаголом вопрошай лучше, чем перстами тыкать впустую. Три вопроса твои. Потом я буду спрашивать.
– Почему ты такой… человекообразный? – полюбопытствовал я. – Зачем тебе ноги, вездесущему? И борода? И проседь в бороде? Ты что, стареешь?
– Я такой, как вы меня рисуете на иконах, – ответил Бог. – Как представляете, таким и являюсь вам. Вездесущего ты и увидать не смог бы. Если же такой тебя не устраивает…
Не просто отшатнулся я, отскочил на три шага; такое страшилище явилось передо мной. Голый гигант, загорелый дочерна, шестирукий, четырехногий, с коровьими рогами на лбу и кабаньими бивнями, торчащими из пасти.
– Я Бхага, – проревел он. – Бог даров у ариев. Таким меня видели три тысячи лет назад. Не подходит? Страшно и старомодно, да? Тогда вот тебе другой образ, посовременнее.
На коврике, поджав коротенькие ножки, сидел противный уродец, со скользкой лягушечьей кожей, головастый, словно больной водянкой мозга, с огромными фасеточными глазами и длиннющими не то пальцами, не то щупальцами. Они все шевелились, сплетаясь в узлы и петли. И петельки образовывали буквы, наши, письменные, так что я мог прочесть:
«Я пришелец. Я посланник сверхцивилизации. Мы опередили вас на миллионы годичных оборотов вашей планеты. Мы можем…»
– Ах, ты опять морщишься? Пожалуйста, вот тебе другой символ.
На зеленой лужайке, поросшей зонтичными, сидела, болтая босыми ногами в звонком ручейке, милая женщина в венке из роз, круглолицая, большеглазая и улыбчивая. Мне она показалась похожей на рембрандтову Саскию.
– Природа, – сказала она, кокетливо улыбаясь. – Я не богиня, я образ всего естественного, природу ты же не отрицаешь, материалист. С природой сможешь говорить накоротке.
Очень миленькая была эта Природа, я тут же рассыпался в комплиментах. И немедленно она возразила хриплым мужским голосом:
– Да, не получится у тебя серьезный разговор, ты грешник седьмой заповеди. Я же читаю все твои мысли. Ты уже отметил, что эта Природа в твоем вкусе, только в талии полновата, не в положении ли? Успел спросить себя: «А что эта Природа собирается родить? И если любезничать с ней, не будет ли снисходительнее?» Уже взыграл, грудь выпятил, картинную позу принял. Распетушился. А перед тобой видимость, маска, я таких масок понаделаю тебе больше, чем в кино.
– Какой же ты настоящий? – воскликнул я в отчаянии.
– А настоящий Я невидим, – возгласил знакомый уже хриплый голос. – Такой примерно.
И сцена исчезла. Все исчезло: и трон, и полянка, и ручей. Густая темнота, хоть руками ее разгребай, ночное купание она мне напомнила. И за спиной возник свистящий шепот: «Я здесь». Обернулся. Ничего. «Я здесь», – свистящий шепот у самых ног. «Здесь, здесь, здесь!» – эхом со всех сторон сразу. И во мне самом, не в голове, а где-то над желудком: «Как разговаривать будем? Не лучше ли образ и подобие человека?»
Я кивнул головой, ошарашенный. Крепкий старик – патриарх воплотился на своем деревянном кресле.
– Вопрошай, – напомнил он.
Я перевел дух. Подумал, что зря израсходовал один из трех разрешенных мне вопросов. О внешности мог бы и сам догадаться. Теперь надо существенное выяснить, имеющее отношение к моей судьбе.
– А у тебя тот свет есть тут, Господи? Загробная жизнь, как обещано. И Рай и Ад?
– Но кажется, ты материалист, – усмехнулся он. – Что бывает с материалистами после смерти?
– Ничего, – сказал я со вздохом. – Совсем ничего.
– Вот так и будет – ничего.
– А с верующими? – не удержался я.
– Ты же материалист, – повторил он.
Итак, ничего не будет. Я содрогнулся, представив себе смоляной погреб, ватную тишину в ушах, плотную тишину, оглушительную тишину, ни дыхания, ни сердцебиения, ни тепла, ни холода, совсем ничего. А впрочем, у меня бывали же в жизни обмороки. Тоже зеленая муть, тошнота, тошнота, безглазие… потом просыпаюсь на полу. Что было со мной? Не помню. Ничего не было. Вот и тут будет так же… но не проснусь на полу.
– Слушай, отпусти ты меня на Землю, – взмолился я. – Очень хочется пожить еще немножечко. Недоделанное сделать, наверстать упущенное. Честное слово, грешить не собираюсь, каждую минуту буду ценить, ничего откладывать не стану. Отпусти, что тебе стоит, ты же всемогущий вроде бы.
– Умолять будешь? – усмехнулся он. – На колени станешь, ладони сложишь, припомнишь слышанное, вычитанное: «Иже еси на небеси». Ну давай, давай, кланяйся, целуй прах у моих ног!
«Экий фанфарон! – подумал я. – Такое мелкое тщеславие при всемогуществе. И что ему в моем унижении? Цапнул кот мышонка, еще и издевается». Но все-таки, признаюсь, заколебался я. Даже и оправдание себе нашел: «Уж если здесь этикет такой, что мне стоит встать разок на колени, похныкать канючным голосом? Ведь послы наши низко кланяются занюханным монархам; величают их: «Ваше королевское величество» или «наш высокий гость», принимают торжественно, угощают почетным обедом вместо того, чтобы свергать ко всем чертям.
– Значит, признаешь этикет такой? – усмехнулся бородатый садист. – А как насчет того, что «лучше умереть стоя, чем жить на коленях!». Впрочем, я и не предлагал «жить на коленях», только постоять полчасика.
Я молчал пристыженный. Не сразу собрался с духом:
– Слушай, кончай измываться! Что ты хочешь от меня?
Он почесал бровь. Типичный человеческий жест. Но неужели у богов чешутся брови? Смакует артистизм.
– Я отпущу тебя, если ты сумеешь ответить на три вопроса.
– Три загадки? – переспросил я. – Как в сказках? Попробую, хотя я не слишком сообразителен. После смерти в особенности.
– Не сообразительность важна, а честность. И вдумчивость, и откровенность. Не торопись, взвесь, изложи четко, немногословно и честно.
– Господи, – вздохнул я. – Да что тебе мои слова? Ты же мысли читаешь, я уже заметил.
– У вас, людей, сумбур в мыслях. Мысли – это краски на палитре. Их сначала надо положить на холст, нужную краску на нужное место, да еще оценить, так ли смотрится, уточнить, подправить. Зачем я буду следить за процессом твоего рассуждения? Мне нужен готовый отшлифованный ответ. Итак, я спрашиваю. Вопрос первый и серьезный: почему люди перестали верить в меня?
Я задумался. Думал долго… и честно. Дипломатические смягчения отринул. Помнил, что он читает мои мысли, ложь заметит. Но, с другой стороны, всякому, Богу тоже, наверное, приятна лесть. Что же нужно ему – лесть или обличение? Едва ли для лести призвал меня. Для лести выбрал бы какого-нибудь священнослужителя.
– Уважаемый Боже, – решился я наконец. – В тебя не верят потому, что разуверились в твоей справедливости. Нам говорят, что ты всемилостив, зачем же столько страдания на Земле: мучительные болезни, тоскливая старость, голод, ураганы и землетрясения? Говорят, что это наказание за грехи. За чьи грехи? Еще Вольтер писал: за что Лиссабону поголовное наказание, разве он был грешнее Лондона или Парижа? И почему детям наказание за грехи родителей? Грудным младенцам болезни, несмышленышам? В нашей стране ежегодно пять тысяч детей гибнет под колесами. За что?
В памяти всплыл тот мальчонка, хныкающий, уткнувшийся лицом в мостовую. И воспоминание мое отразилось тут же на сцене за троном, все как было – мокрая от дождя черная брусчатка и грязная лента мяса на рельсах.
– Видишь, что ты наделал, всемилостивейший? – воскликнул я. – Хорошо получилось?
– Отрока того исцелить возможно, конечно, – сказал старик не без смущения. – Непростое дело. Ты даже имени его не вещаешь. К тому же давно было. Если жив остался, взрослую жизнь прошел, семью приобрел, захочет ли в детство вернуться?
– Пять тысяч ежегодно, – напомнил я безжалостно.
– Но не могу же я каждого неслуха за руку переводить через улицу, – проворчал старик недовольно.
– А в церкви уверяют, что ни один волос не упадет без воли Божьей. – Я уже увлекся полемикой.
– Да, без моей воли не упадет, если я волю направлю на тот волос. Но не буду же я заниматься всеми волосами всех людей. У меня хватает дел поважнее, кроме этих парикмахерских. Хорошо, допустим, на первый вопрос ты ответил. А почему же – вопрос второй, – несмотря на разочарование, несмотря на все ученые труды вашей братии – материалистов, – люди все-таки верят в меня?
Тут я ответил быстро. Думал об этом не раз.
– От бессилия верят, – сказал я. – От несамостоятельности, от неразрешимости важных жизненных проблем. Ты посмотри, кто больше верит. Женщины. Потому что пассивны они биологически, потому что их счастье в семье, но не от женщины одной зависит удачное замужество и удачные дети. Верят надеющиеся, и потерявшие надежду верят: старые девы, вдовы, одинокие старухи, которым на Земле ждать больше нечего. У земледельцев вера крепче, ибо урожай зависит от дождичка, а дождь не в их власти, дождь в распоряжении неба. А вот ремесленные народы, с древних греков начиная, знали, что успех зависит от их собственных рук: нужную глину возьми, да замеси как следует, да как следует слепи на гончарном круге, да огонь разведи и обожги как полагается. Недаром пословица сложена: «Не боги горшки обжигают». Не боги! Люди! Собственными руками. Но дождь посылают не люди. Кто же? Не бог ли? И наконец, проблема старости и смерти. Смертны люди. Кончается жизнь, а умирать неохота. На что тут надеяться? Только на тебя, Господи, на твой загробный мир. Отними надежду на воскресение, число верующих сразу уменьшится впятеро, в десять раз. Но ведь это иллюзия, того света нет на свете.
Признаю, последние слова я произнес с вопросительной интонацией. Мне очень хотелось жить. И я согласен был, чтобы опроверг меня этот мнимо бородатый, вытащил бы из рукава хоть какое-то продолжение.
Но он не отозвался, хотя, конечно, услышал мои мысли.
– Хорошо, допустим, и на второй вопрос ты ответил. Не верят от разочарования, верят от бессилия. Ну и что же вы хотите от меня, бессильные, какой помощи?
Мальчик на рельсах, перевернутая машина, кривляка с пистолетом, процедуры и уколы, гроб, опускающийся в подземелье, черный дым из трубы крематория…
– Горя на земле много, – сказал я.
– А горе-то у каждого свое, – заметил патриарх в кресле.
И как это он извлек из моей памяти две спины в одинаковых плащах. Извлек и показал на экране. Так давно это было, так давно, а на сердце ссадина. «Нет, я не пойду с вами в кафе», – сказал я тогда. Не пошел потому, что был третьим лишним. Не пошел, чтобы не унижаться. Ведь в кафе он платил бы – мастер спорта, а у меня, студента, осталось полтора рубля до стипендии. И они оба были в модных плащах, а я в старом свитере и с какой-то дурацкой фанеркой под мышкой с прикрепленными эскизами. В кафе с фанеркой! Не пошел, проводил глазами спины. Стихи написал:
И иной раз вижу в майский вечер пряный,
Как другой уходит под руку с желанной.
– А с тобой пошла, у него бы горе, – заметил он с усмешкой.
– Надо, чтобы ни у кого не было горя, – упрямо твердил я.