этот день почему-то мешкало, мне показалось даже, будто оно как-то
по-особенному не торопится, и полковник перешел от своей любимой темы к
другой и заговорил о каком-то Генри, который, судя по всему, был героем,
когда воевал в России. Порой старик вопросительно и удивленно смотрел на
меня своими круглыми, светло-голубыми глазами, и я утвердительно кивал:
почему бы мне и не признать героем какого-то Генри, которого я все равно
не знаю, раз Робинзон-Мефистофель того хочет?
придвинулось ближе к горизонту и, соответственно, ближе к любителям
телевидения в США, и мы медленно пошли на берег Шаннона. Теперь солнце
двигалось быстро, и старик торопливо набил свою трубку, вот только выкурил
он ее слишком поспешно, и, когда солнце нижним краем коснулось горизонта,
из нее больше не шел дым. Теперь кисет у старика был пуст, а солнце
закатывалось очень быстро. Как мертва, если она не дымит, трубка во рту
крестьянина, стоящего на фоне заката: фигура из национального фольклора -
серебристые волосы, тронутые зеленым отсветом, розовые блики на лбу.
Джордж наскоро размял пару сигарет, забил их в головку трубки, из нее
заструился голубоватый дымок, и как раз в это мгновение солнце до половины
ушло за горизонт - священная облатка, на глазах теряющая свой блеск.
Дымила трубка, жужжала камера, и серебрились волосы старика - новая
разновидность цветной открытки, приветы с любимой родины, слезы в глазах
американских ирландцев.
Джордж.
она у тебя есть, считай, что ее у тебя уже нет; и когда солнце
окончательно зашло, старик слегка взгрустнул; сизый сумрак вобрал в себя
зеленую пелену. Мы подошли к нему, размяли еще несколько сигарет и набили
его трубку; вдруг стало прохладно, сырость сочилась отовсюду, и остров -
это крошечное королевство, уже триста лет населяемое семьей старика, -
остров показался мне вдруг большой зеленой губкой, которая была наполовину
погружена в воду, наполовину возвышалась над ней и вбирала в себя влагу.
угольях, и, когда мы медленно шли к пристани, старик шел рядом и странно
смотрел на меня; его взгляд тяготил меня, потому что в нем таилось -
да-да, таилось - благоговение, а я не считаю, что способен внушать такие
чувства. Сердечно, робко и с неподдельным волнением пожал он мне руку
перед тем, как я сел в лодку.
мифа. - Генри, - добавил он.
отчетливо выступило передо мной, как водяные знаки, которые видны лишь при
определенном освещении. Я понял, что Генри - это просто-напросто я сам.
Джордж прыгнул в лодку и наскоро отснял в сумерках часовню святого
Кьярана. Он хмыкнул, когда увидел мое лицо.
миф, но мне казалось несправедливостью по отношению к Роммелю, к Генри, к
истории, наконец, оставить все как есть, - но лодку уже отвязали, но
Робинзон-Мефистофель уже запустил мотор, и я выкрикнул в сторону острова:
нет.
"герой", и тогда я громко выкрикнул одно-единственное слово:
крайне редко, наверное, и спустя пятьдесят, и спустя сто лет будут перед
багровым пламенем камина говорить о Роммеле, о войне и о Генри. Так
проникает в медвежьи углы нашей планеты то, что мы называем историей. Не
Сталинград, не миллионы убитых и погибших, не искалеченные лица
европейских городов - нет, здесь война всегда будет называться Роммель,
рыцарство и в придачу Генри - тот, что во плоти явился сюда из голубого
сумрака и кричал с удаляющейся лодки: "Нет, нет, нет!.." - слово
загадочное и потому вполне пригодное для мифа.
миф: часовню святого Кьярана в сумерках и старика - седого, задумчивого;
мы до сих пор видели его белоснежные густые волосы, они мерцали у
причальной стенки маленькой пристани - капля серебра в чернилах сумерек.
Маленький островок-королевство погружался в Шаннон со всеми своими
заблуждениями и истинами, и Робинзон-Мефистофель, сидя на руле,
умиротворенно улыбнулся сам себе.
НИ ОДНОГО ЛЕБЕДЯ
который то и дело поднимал взгляд от своего требника, опускал, бормотал
молитвы, снова поднимал взгляд, потом наконец захлопнул требник и целиком
отдался разговору.
еду к его родителям. Я их еще не видела. Мне выходить в Баллимоте.
делало ее похожей на большую куклу. Ее трехлетняя дочь схватила требник и
стала удивительно похоже передразнивать бормотанье священника. Молодая
женщина уже подняла руку, чтобы наказать дочь, но священник удержал ее.
затопленным лугам, чтобы выудить из воды свое сено; на изгородях висело
белье, отданное во власть дождя, мокрые собаки лаяли на поезд, овцы
разбегались, а маленькая девочка молилась по требнику, вплетая иногда в
свое бормотанье имена, знакомые ей по вечерней молитве: Иисус, дева Мария;
не забывала она и о бедных душах.
багажный вагон корзины с шампиньонами, выгрузил оттуда сигареты, кипу
вечерних газет и помог какой-то нервничающей женщине раскрыть зонтик...
взглядом - наверное, он иногда спрашивает себя, уж не кладбищенский ли он
сторож: четыре поезда за весь день - два туда, два обратно, а иногда еще
товарный поезд, который так печально стучит колесами, словно едет на
похороны другого товарного. В Ирландии шлагбаумы защищают не автомобили от
поездов, а поезда от автомобилей: они поднимаются и опускаются не поперек
шоссе, а поперек линии, и поэтому симпатично раскрашенные вокзалы немного
смахивают на маленькие дома отдыха или на санатории, а начальники вокзалов
больше похожи на фельдшеров, нежели на своих бравых коллег в других
странах, тех, что вечно стоят в дыму паровозов, в грохоте вагонов и
приветствуют на бегу стремительные товарные поезда. Вокруг маленьких
ирландских станций растут цветы, хорошенькие, ухоженные клумбы, заботливо
подстриженные деревья, и начальник станции улыбается вслед отходящему
поезду, словно хочет сказать: "Нет, нет, это не сон, это явь, и сейчас
действительно 16 часов 49 минут, как показывают мои станционные часы". Ибо
пассажир всегда уверен, что поезд опаздывает, но поезд идет точно по
расписанию, хотя сама эта точность похожа на надувательство: 16:49 -
слишком точная цифра в расписании, чтобы она могла на таком вот
вокзальчике соответствовать действительности. Не часы ошибаются, а время,
которое придает значение даже минутной стрелке.
лаяли, а крестьяне разъезжали в лодках по своим лугам и вылавливали сено
неводом.
слова: "Иисус", "дева Мария", и через равные промежутки времени следовало
упоминание о бедных душах. Рыжая женщина тревожилась все больше.
две остановки.
солнца. А Ирландия мне совсем чужая. Уже пятнадцать лет, как я уехала
отсюда. Я теперь все считаю на доллары и никак не могу привыкнуть к
фунтам, шиллингам и пенсам, и знаете, отец мой, Ирландия стала печальнее.
другим, когда жила здесь, от Атлона до Голуэя, часто ездила, но мне
кажется, что сейчас и там живет меньше людей, чем раньше. Так тихо, что
сердце замирает. Страшно мне.
на автобусе, а дальше пешком через болото, а я боюсь воды. Дожди и озера,
реки и ручьи, и снова озера. Мне кажется, отец мой, что Ирландия вся в
дырках. Никогда не высохнет белье на этих изгородях, и вечно будет плавать
в воде это сено. А вам не страшно, отец мой?
Порой мне бывает страшно. Два года у меня был маленький приход недалеко
отсюда, между Кросмолиной и Ньюпортом, и там неделями шел дождь и дул
сильный ветер, а вокруг не было ничего, кроме высоких гор, темно-зеленых и
черных. Вы слышали про Нефин-Бег?