самолеты и бомбили, и гонялись за людьми, хлынувшими от вагонов в поле.
- Товарищ генерал, мне приказ... Мне приказано не стрелять! Не отвечать
на провокацию!
Не владея собой, Щербатов потянулся за пистолетом. В этот момент он не
думал, не способен был думать о том, что перед ним стоит не виновник, а
результат - бледный, изо всех сил тянущийся по стойке "смирно" майор,
готовый вот так принять смерть, но уже не способный понимать что-либо.
Когда сбили первый самолет и привели выбросившихся на парашютах
летчиков, Щербатов здесь же, на батарее, допросил их. И старший из летчиков,
с обгорелыми волосами, в прожженном до тела обмундировании, на вопрос,
почему они не бомбили зенитные орудия, сказал, презрительно усмехнувшись в
глаза:
- Мы знали, что им дан приказ не стрелять.
А после, уже в окружении, Щербатов своими глазами прочел директиву
наркома обороны. В ней среди прочего приказывалось:
"1. Войскам всеми силами и средствами обрушиться на вражеские силы и
уничтожить их в районах, где они нарушили советскую границу. Впредь до
особого распоряжения наземным войскам границу не переходить".
Далеко позади отпылала граница. Только колонны пленных и встречно на
восток идущая немецкая техника пересекали теперь ее. И Щербатова поразили
эти слова: "Впредь до особого распоряжения наземным войскам границу не
переходить". Неужели еще в тот момент не поняли всего.
Там, в директиве, был и такой пункт:
"Разведывательной и боевой авиации установить места сосредоточения
авиации противника и группировку его наземных войск. Мощными ударами
бомбардировочной и штурмовой авиации уничтожить авиацию на аэродромах
противника и разбомбить основные группировки его наземных войск..."
Но уже не было самолетов, способных выполнить это. Они погибли под
бомбами на своих аэродромах, не успев взлететь, и раньше, чем был подписан
для них этот приказ.
Щербатов прочел эту директиву много дней спустя, потому что 22 июня в 7
часов утра, когда она была отдана, уже не существовало средств связи, чтобы
передать ее войскам. Ее случайно нашли в лесу, в бумагах разбомбленного
штаба, в зеленом сундучке, на котором, словно закрыв его своим телом, лежал
убитый офицер.
ГЛАВА X
В тот час, когда приказано было корпусу стать в оборону и ждать, судьбы
многих сотен и тысяч людей были решены. Жизнь их могла бы пойти одним путем,
но слово было сказано, решение принято, и с этого момента им предстоял иной
путь, иная судьба. Однако сами люди, чьи судьбы непоправимо переменились в
этот час, ничего об этом не знали и еще не чувствовали. И даже те из них,
кто видел, как ранним утром командир дивизи Тройников уехал к командиру
корпуса, а после возвратился оттуда злой, даже они не видели связи между
этой поездкой и своей дальнейшей судьбой. Они были заняты своими заботами,
радовались успеху, и летнее утро оставалось для них летним утром, а тишина
была просто тишиной, в ней еще не чувствовалось тревоги. И для Гончарова
ничего в это утро не переменилось. Закусив в зубах пшеничный колосок, он шел
полем к себе на огневые позиции и думал о Наде, о том, как она сказала: "Ой,
товарищ старший лейтенант, так напугали, прямо слова сказать не могу". Шел и
улыбался.
Было с утра жарко и сухо, и в хлебах, стоявших ему по грудь, в
безветрии и духоте, гимнастерка прилипла к спине. С выцветшего желтоватого
неба солнце светило сквозь мглицу. Изредка у немцев бухало орудие. Гончаров
на слух провожал невидимый полет снаряда, потом из спелого, блестящего
соломой поля взлетало грязное облако дыма и земли и долго стояло над
хлебами, росло, не колышимое ветром. А за ним текла, струилась в прозрачных
волнах плоская даль, словно это хлеба бесцветно дымились, вот-вот готовые
вспыхнуть под солнцем. Но когда с полдороги Гончаров свернул в березовый
лес, сразу будто в другой мир попал. Тут еще только просыпалось утро, сырое
и сумеречное. Пока он шел, мелькая за деревьями, выскакивая из-за стволов,
блестело в мокрой листве солнце, и вызревшая трава под ним матово дымилась
холодной росой. Мелкие семена налипали Гончарову на голенища, а позади по
распрямляющейся траве тек за сапогами сочный зеленый след.
В кустах, среди которых, моя корни, тек мелкий ручей, Гончаров напился,
ополоснул горячее лицо и уже подымался, упершись в землю ладонями, когда
заметил в ручье бритву. Кем-то оброненная, она лежала, раскрывшись, на
камнях под водой и в преломленном, попавшем на нее луче солнца блестела
сквозь воду. Радуясь неожиданной удаче, Гончаров ступил в ручей - вода сразу
же замутилась от поднявшегося со дна черноземного ила,- поднял бритву. Стоя
обеими ногами в воде, сквозь кожу сапог чувствуя родниковый холод и напор
струи, он рассматривал блестевшее на солнце мокрое лезвие, раскрывая и
складывая его. Бритва была наша, обронена недавно: она еще не успела
заржаветь.
Вдруг Гончаров почувствовал какое-то беспокойство и обернулся. Словно
на него смотрели из леса. Но все было спокойно. Над ручьем в сырой тени
кустов звенели потревоженные комары. Только подувший ветер донес запах
падали. Наверное, где-то поблизостж лежала убитая лошадь. Гончаров перебрел
ручей, впереди деревья редели, за ними была поляна, освещенная солнцем, и
внезапно за стволами берез он увидел машину. Наша, крытая санитарная машина
стояла, воткнувшись радиатором в кусты, один бок ее и стекло кабины с одной
стороны блестели на солнце. И он опять, еще сильней почувствовал смутное
беспокойство. Во всем была неподвижность, особенно в этой брошенной машине,
начавшей уже зарастать. Она стояла в высокой траве, нигде вокруг нее не было
видно следов, и трава росла выше подножек. Гончаров осторожно обошел ее.
Задние дверцы с разомкнувшимися половинками красного креста были открыты,
между ними на нитях паук распял паутину. Вся в мельчайшей росной пыли, она
блестела на солнце, а из глубины, из сумрака, с цинкового пола мученической
улыбкой скалились белые зубы на распухшем черном лице. И тяжкий густoй,
разящий дух шел из-под прокаленной солнцем металлической крыши так, что
Гончаров отступил, задержав дыхание. Он едва не споткнулся о другой труп,
лежащий в траве. Это был молодой светловолосый красноармеец. Он лежал
ничком, кто-то уже лежачему с близкого расстояния выстрелил ему в спину
между лопаток, пригвоздив к эемле. Края гимнастерки вокруг раны были
обожжены и присохли к спине. Так он и застыл в последнем усилии, пытаясь
ползти.
И только тут Гончаров увидел, что по всей поляне лежат убитые. Уже
поднялась и сомкнулась трава, но реденькая была она над ними. Гончаров шел
от одного к другому, как по следу. Посреди поляны лежал капитан в одном
хромовом сапоге, натянутом на сильную напряженную икру. Другая нога,
перебитая выше колена, вся в бинтах, как в валенке, была неестественно
вывернута в сторону от туловища пяткой вверх, из бинтов торчали осколки
сломанной деревянной шины. Его волокли за раненую ногу, и по траве,
размотавшись, протянулся бинт, белый, в кровяных пятнах. С желтого мертвого
лица властно хмурились густые брови, и весь он как бы силился встать.
А рядом - почти мальчик, стриженный под машинку, голый по пояс и босой,
всей грудью, руками, лицом приласкался к нагретой солнцем земле, будто спал.
Между пальцами его босых ног пробилась трава, придавленный боком кустик
земляники криво тянулся вверх, и на нем, рядом с мертвым телом, краснели
темные перезревшие ягоды.
Не колышимая ветром, блестела трава на солнце, круг синего неба смотрел
сверху, как в колодец, жужжали пчелы над мокрыми от росы цветами. И Гончаров
вдруг услышал особенную тишину над этой поляной, полной солнца и света.
Тишину смерти. Словно на миг своими глазами увидел вымерший мир. И так же
светило солнце и тянулась трава к свету, Но пустота и вечный покой были в
этом сияющем немом мире.
Орудийный выстрел раскатился за лесом. Гончаров проследил его полет,
снова оглядел поляну и тут, на самом ее краю, в кустах увидел еще одного
убитого. Он подошел. Это была девушка. Медицинская сестра, наверное
сопровождавшая машину. Портупея и гимнастерка на ее груди были разорваны, в
траве белели раскинутые голые ноги в сапогах. С запрокинутого в куст лица
узкими полосками белков глядели закатившиеся глаза, рот разбит, и из черных
запекшихся губ белели эмалью обсохшие на ветру мертвые зубы. А по щеке,
заползая в рот, по глазницам сновали рыжие лесные муравьи, и среди них,
срываясь и жужжа, карабкалась оса. Вся земля вокруг была истоптана, изрыта
каблуками сапог, как копытами, валялись выеденные жестянки из-под немецких
мясных консервов. Гончарова вдруг затрясло. С отекшими кровью кулаками он
стоял над ней, раскачиваясь и стоная. Его душило. Он оглянулся вокруг себя
тоскливыми глазами, впервые испытав такое нестерпимое желание бить.
Надо было взять у мертвых документы, надо было что-то сделать.
Задерживая дыхание, он нагнулся, расстегнул карман гимнастерки. Когда
доставая удостоверение, случайно коснулся пальцами ее мертвой,
каменно-твердой груди и вздрогнул. А с фотографии на удостоверении глянуло
на него оживленное личико в кудряшках, распахнутые навстречу нечаянной
радости глаза.
Он пошел обратно к машине, заглянул в кабину, в кузов, под низ. Ему
хотелось похоронить хотя бы девушку. Чтобы ничьи глаза больше не видели ее.
Он обыскал все вокруг - лопаты не было. Тогда он нарвал две большие охапки
травы и завалил ее сверху.
Уже отойдя шагов сто, Гончаров достал портсигар, губами вытянул из него
папиросу. Он выкурил ее в несколько затяжек, ничего не почувствовав. Выкурил
следом вторую, только тогда немного отпустило в груди.
Когда он вышел на батарею, орудийные расчеты завтракали. Пушки стояли в
вырытых ночью окопах, и ближнюю обхаживал наводчик с тряпкой в руке, обтирая
росу с толстостенного, не прогревшегося на солнце ствола, маслено
блестевшего из-под тряпки. Батарейцы сидели тут же на огороде, посреди гряд,
вокруг эмалированного таза. В него комом вывалили круто сваренную, еще
горячую пшенную кашу, и замковый прямо из подойника лил в таз парное,
пенящееся молоко, а рядом стояла хозяйка, смотрела на бойцов добрыми