отвыкнешь ты, горемычная сиротка, пить и есть досыта?
нельзя убивать отца трехлетней крошки!
Парижская чернь запомнит ее отца. И ей, моей дочери, придется краснеть за
меня, за мое имя, ее будут презирать, унижать, будут ею гнушаться, из-за
меня, из-за меня, любящего ее всей силою, всей нежностью своей души. Любимая
моя крошка! Моя Мари! Неужто в самом деле память обо мне будет для тебя
постыдна и ненавистна? Какое же преступление совершил я, окаянный, и на
какое преступление толкаю общество!
глухой гул голосов, доносящийся со двора, и оживленные толпы уже спешащих
людей на набережных, и жандармы, которые снаряжаются у себя в казармах, и
священник в черной рясе, и человек, чьи руки красны от крови, - все это
из-за меня? И умереть должен я! Я, тот я, что находится здесь, живет,
движется, дышит, сидит за столом, похожим на любой другой стол в любом
другом месте; тот я, наконец, которого я касаюсь и ощущаю, чья одежда
ложится такими вот складками!
XXVII
не знаю. Самое название страшно, - не, понимаю, как мог я писать и
произносить его.
обликом навести на жестокую мысль; проклятый врач, изобретатель этой штуки,
носил поистине роковое имя.
неопределенное, но тем более страшное представление. Каждый слог - точно
часть самой машины. И я мысленно без конца строю и разрушаю чудовищное
сооружение.
вдвойне нестерпимо. Говорят, она действует с помощью рычага, а человека
кладут на живот. Господи! Голова у меня поседеет, прежде чем ее отрубят!
XXVIII
Карета вдруг остановилась. Я высунулся в окошко. Толпа запрудила площадь и
набережную, весь парапет был занят женщинами и детьми. Над головами виднелся
помост из красноватых досок, который сколачивали три человека.
него готовили машину. Я поспешно отвернулся, чтобы не видеть ее.
Должно быть, они смазывают салом пазы.
XXIX
помилуют. Король не гневается на меня. Позовите моего адвоката. Позовите
скорее! Я согласен на каторгу. Пусть приговорят к пяти годам или к двадцати,
пусть приговорят к пожизненной каторге, пусть заклеймят. Только бы оставили
жизнь!
XXX
кроткий на вид; он и в самом деле достойный, добросердечный человек. Сегодня
утром я видел, как он роздал заключенным все, что у него было в кошельке.
Почему же голос его не волнует и в нем не чувствуется волнения? Почему он до
сих пор не сказал ни одного слова, которое задело бы за живое мой ум или,
сердце?
мне показалось, что он говорит ненужные слова, и они не трогали меня; они
скользили мимо, как этот холодный дождь по запотевшему стеклу. Но сейчас его
приход подействовал на меня умиротворяюще. Из всех этих людей он один
остался для меня человеком, - подумал я. И мне страстно захотелось послушать
слова любви и утешения.
решив, что все сказано, он поднялся, впервые с начала своей речи посмотрел
на меня и спросил:
Я тоже встал.
про себя:
свидетель - я верую в него. Но что сказал мне этот старец? Ничего
прочувствованного, выстраданного, выплаканного, исторгнутого из души,
ничего, что шло бы от сердца к сердцу, только от него ко мне. Напротив, все
было как-то расплывчато, безлично, применимо к кому и к чему угодно, -
высокопарно там, где нужна глубина, пошло там, где должно быть просто;
словом, чувствительная проповедь или богословская элегия. И на каждом шагу
вкраплены латинские изречения из святого Августина, из святого Григория, из
кого-то еще. А главное, казалось, он в двадцатый раз повторяет один и тот же
урок, настолько затверженный, что смысл его успел стереться. И все это без
малейшего выражения во взгляде, без малейшего оттенка в голосе, без
малейшего жеста.
священника. Его обязанность - утешать и увещевать, он этим живет. Каторжники
и смертники входят в круг его красноречия. Он исповедует и напутствует их по
долгу службы. Он состарился, провожая людей на смерть. У него давно уже
вошло в привычку то, от чего содрогаются другие; волосы его, белые как снег,
уже не шевелятся от ужаса, каторга и эшафот - для него вещи обыденные. Его
не поразишь ими. Должно быть, у него заведена тетрадка: на одной странице -
каторжники, на другой - приговоренные к смерти. Накануне ему сообщают, что
завтра в таком-то часу надо утешить кого-то. Он спрашивает кого - каторжника
или приговоренного к смерти? И прежде чем идти, прочитывает соответствующую
страницу. Таким образом, те, кого отправляют в Тулон, и те, кого отправляют
на казнь, стали для него чем-то безличным, а он безразличен им.
молодым викарием или стареньким кюре и, застав его врасплох за чтением книги
у камелька, скажут ему:
сказали ему слова утешения; чтобы вы присутствовали при том, как ему свяжут
руки и остригут волосы; чтобы вы, держа в руках распятие, сели с ним в
телегу и заслонили от него палача; чтоб вы вместе с ним тряслись по булыжной
мостовой до самой Гревской площади; чтобы вы вместе с ним прошли сквозь
жестокую, жаждущую крови толпу; что бы вы поцеловали его у подножия эшафота
и не уходили, пока голова его не отделится от туловища.
толкнут меня в его объятия, к его ногам; и он будет плакать, и мы поплачем
вместе, и он найдет нужные слова, и я буду утешен, и он сердцем разделит
скорбь моего сердца и примет мою душу, а я приму его бога.
породы несчастных, одна из многих теней, прошедших мимо него, единица,
которую надо прибавить к числу казненных.
Что поделать! Я не виноват. Мое дыхание, дыхание смертника, пятнает и портит
все.
тонкие, изысканные - кажется цыпленок и что-то еще. Я попытался есть, но
выплюнул первый же кусок, - таким он мне показался горьким и зловонным!
XXXI
меня; достав складной фут, он принялся сверху донизу измерять стены,
приговаривая вслух: "Тут как надо", или же: "А тут нет".
вроде младшего архитектора при тюрьме.
с привратником, сопровождавшим его, он на мгновение остановил на мне взгляд,