ей волосы над ушами.-- У мамы косы были длинней моих, а она дала остричь
себя коротко. Ни за что бы я не согласилась, если б знала.
погонах, в ремнях; другой -- я солдатской расстегнутой шинели, и дочь
сказала: "Мама, это Володя".
Раздевайтесь, садитесь к столу. Саша, покажи, где раздеться.
глаза, он улыбнулся, кивнул. И, радуясь, что ее мама понравилась, утверждая
его в этом, Саша сказала быстро:
вернулась, я даже ее не узнаю.
керосинками потолок, а стены и подоконник потемнели, весь свет садившегося в
снега солнца был сейчас на столе, на старенькой, заштопанной, розовой от
заката скатерти. И глубокие тарелки блестели розовым глянцем.
мать тарелки к плите и, полные горячих щей, ставила перед каждым. Щи эти,
совсем без мяса, без масла, из одних мороженых капустных листьев и картошки,
были так вкусны и пахучи, как никогда они сытому человеку вкусны не будут. И
все время, пока говорили и ели, Третьяков чувствовал на себе взгляд матери.
Она смотрела на него, подливала в тарелки и все смотрела, смотрела. А Олег
сидел расстроенный и грустный, солнце блестело в слепом стеклышке его очков.
И оттого, что был расстроен, по рассеянности один ел хлеб, не замечая, что
другие не берут хлеба: брал с тарелки, крошил на скатерти и рассеянно ел.
веточки огнисто светились, а стволы в прозрачном малиновом свете стояли
сиреневые. Проходил состав, толчками подвигался дым за крышами сараев, и
свет над столом дрожал.
против света. Но он все время чувствовал на себе взгляд матери.
Она спрашивала:
была, нас все за сестер принимали, верить не хотели. Это она из больницы
такая вернулась, старенькая, прямо старушка, я не могу на нее смотреть.
шинели. Спиной загораживая Сашу от ветра, грел он руки ее в своих руках,
мысленно прощался с нею.
обычно смотрел на вокзал, на уходящие поезда,-- прости меня за все. Теперь я
знаю, как я тебе портил жизнь. Но я этого не понимал тогда, я теперь понял".
арестованного. Да еще с двумя детьми. Ты не понимаешь, каким для этого надо
быть человеком!.."
меня кто-то брал!" И ушел из школы в техникум, чтобы получать стипендию. Он
хотел и в общежитие перейти, но туда брали только иногородних. Теперь он
понимал, как был жесток в своей правоте, что-то совсем иное открывалось его
пониманию. И он подумал впервые, что, если отец жив и вернется, он тоже
поймет и простит. И неожиданно в конце письма вырвалось: "Береги Ляльку!"
ГЛАВА ХХ111
голосами скликали детишек, лезли на подножки, проводники били их по рукам:
-- Куда? Мест нет!
вокзальная паника. Проводница грудью наперла на него:
вещмешок в тамбур, видел, как там поймали его на лету. Мимо бежал народ,
толкали их.
плечом.
глазами, в какой-то момент она потеряла его.
поцеловал крепко. Выскакивающие из вокзала офицеры в меховых жилетах
оглядывались на них на бегу, прыгали в вагоны. И они с Сашей бежали, она
отталкивала его от себя:
устремленные к вагонам. Внизу бежала Саша, отставая, что-то кричала. Поезд
начал выгибаться дугой, Саша отбежала в сторону, успела махнуть последний
раз и -- не стало ее, исчезла. Вкус ее слез остался на губах.
захлопнула железную дверь с закопченным стеклом. Стало глухо. Кто-то передал
вещмешок.
доходил поздней: Саша была перед глазами.
по рукам: вступив в вагон, он угощал. Кисет был трофейный, немецкий,
резиновый: отпустишь горловину, и она сама втягивалась, скручивалась винтом.
Табак в этом кисете не пересыхал, не выдыхался, всегда чуть влажноватый,
хорошо тянулся в цигарке. Старых подарил на прощание. Когда Третьяков
оглянулся от ворот госпиталя, они двое стояли в окне палаты: Старых и
Атраковский.
Задымили все враз, будто на вкус пробовали табак. Стучали колеса под полом,
потряхивало всех вместе. А Саша идет сейчас домой, он видел, как она идет
одна.
она плотная, крепкая, глядела хмуро. Когда нагибалась, солдаты
перемигивались за ее спиной.
толкнул внутрь дверь вагона. Здесь воздух был густ. Он шел по проходу,
качаясь вместе с качающимся полом. На нижних, на верхних, на багажных
полках-- везде лежали, сидели тесно, все было занято еще с начала войны. И
на затоптанном полу из-под нижних полок торчали сапоги, он переступал через
них. Все же над окном, где под самым потолком проходила по вагону труба
отопления, увидел место на узкой, для багажа полке. Закинул туда вещмешок,
влез, повалился боком. Только на боку тут и можно было поместиться.
Придерживаясь то одной, то другой рукой за потолок, он снял шинель,
расстелил ее под собой, мешок подложил под голову. Ну, все. А ночью
пристегнуться ремнем к трубе отопления-- и не свалишься, можно спать.
мелькал в дыму солнечный свет, вспыхивал и гас мгновенно: это за окном,
внизу мелькало что-то, заслоняя солнце; поезд - шел быстро.
каждую дощечку. Он расстегнул мокрый воротник гимнастерки, вытер потную со
сна шею. И вдруг почувствовал ясно, как оборвалось в нем: теперь он уже
далеко. И ничего не изменишь.
полки; они блестели снизу вечерним светом. Под ними курили, разговаривали,
ели, мгновенные выражения лиц возникали, пока он шел.
по краю снежной равнины красное солнце. Через закопченное стекло тамбур
насквозь был пронизан его дрожащим светом. Под этой световой завесой-- на
железном полу, среди узлов, которыми завалили заиндевелую дверь,-- женщина
поила двоих детей, от губ к губам совала жестяную кружку. Она глянула на
него испуганно-- не прогонит ли?-- заметила, что он, достав уже кисет, не
решается закурить, обрадовалась:
обоих.
внимание старик. Только услыша голос, Третьяков увидал его: бороду и шапку
среди узлов. Он понял, дал закурить.
улыбки.-- Зря только переводит.
каждой станции они оказывались в вагонах, в тамбурах, на площадках: им надо
было ехать, и они как-то ухитрялись, ехали. И эта женщина ехала с детьми, с