себя, профессиональными алкоголиками. Опять же вряд ли в их число входил
Кепа, как-никак права водительские приходилось беречь, не то жена бы ему
глаза повыцарапала, но в Моюнкумах в ту ночь он тaки крепко поддал, не хуже,
чем другие, а под сомнением в этом смысле опять же оказался Авдий-Авдюха -
ему-то что, скитальцу, ан нет, тоже заартачился, не стал пить, чем вызвал
еще большую ненависть Обера.
подборщикам туш, имея в виду, наверно, что слово это означало старший, а он
и в самом деле до разжалования был старшиной дисциплинарного батальона.
Когда его разжаловали, доброжелатели сокрушались, что он-де погорел за
служебное усердие, так же считал и он сам, глубоко задетый в душе
несправедливостью начальства, однако о подлинной причине изгнания своего из
армии предпочитал не распространяться. Да и ни к чему это было, дело
прошлое. В действительности фамилия Обера была Кандалов, а изначально,
возможно, и Хандалов, но это никого не волновало - Обер он и есть обер в
полном смысле этого слова.
общего согласия, - единственным, кто слабо возразил, был Гамлет-Галкин,
бывший артист областного драматического театра: "Ну ее к шутам, хунту, не
люблю я, ребята, хунты. Мы ведь отправляемся на сафару, пусть мы будем
сафарой!" - но к его предложению никто не присоединился, возможно,
малопонятная "сафара" проигрывала на фоне энергичной "хунты", - так вот
вторым лицом хунты оказался некто Мишаш, а если полностью - Мишка-Шабашник,
тип, надо сказать, бычьей свирепости, который мог послать куда подальше даже
самого Обера. Привычка Мишаша приговаривать по каждому поводу "бля" была для
него что вдох, что выдох. Идею связать и бросить Авдия в кузов машины подал
именно он. Что и было незамедлительно проделано хунтой.
спившийся, преждевременно сошедший со сцепы и перебивавшийся случайными
заработками, а тут как раз подвернулась такая пожива - кидай за ноги в кузов
каких-то то ли антилоп, то ли сайгаков, какая ему разница, и получай
столько, сколько за месяц не заработаешь, и вдобавок еще премию от Обера,
хоть и за счет отчислений от всего подряда, - ящик водки на всю братию. И
наконец, самый покладистый и безобидный среди них - местный малый из
ближайших моюнкумских окрестностей, Узюкбай, или попросту - Абориген.
Абориген-Узюкбай, что в нем было бесценно, был начисто лишен самолюбия, все,
что ни скажи ему, на все согласен и за бутылку водки готов двинуть хоть на
Северный полюс. Краткая история Аборигена-Узюкбая сводилась к следующему.
Прежде был трактористом, потом стал беспробудно пить, бросил трактор среди
ночи на проезжей дороге, врезалась в него проходившая машина, погиб человек.
Узюкбай отсидел пару лет, жена с детьми тем временем от него ушла, и он
очутился в городе в качестве неучтенной рабсилы, подвизался грузчиком в
продмаге, выпивал в подъездах, где и обнаружил его сам Обер, и Узюкбай
последовал за ним без оглядки, да и не на что ему было оглядываться...
Оберу-Кандалову нельзя было отказать - он действительно обладал социально
ориентированным нюхом...
облавы объявились в Моюнкумской саванне...
обстоятельствах, предопределяющих события, то, видит Бог, у Обера-Кандалова
не было бы никаких забот с неудавшимся семинаристом Авдием, если бы тому
довелось в свое время доучиться и дослужиться до рукоположения в
соответствующий сан. Кстати, бывшие однокашники Авдия по семинарии, когда-то
такие же легкомысленные, как и все ученики, выбрав однажды жизненный путь,
оказались куда устойчивей, а самое главное - благоразумней, чем Авдий, сын
покойного дьякона, и уже успешно продвигались после завершения духовного
образования по ступеням церковной карьеры. Будь в их числе и Авдий - а
поначалу он значился среди наиболее высокоодаренных, любимых отцами
богословами юношей, - тогда Оберу-Кандалову и Авдию вряд ли пришлось
встретиться, хотя бы потому, что Обер-Кандалов искренне считал попов
недоразумением времени и никогда в жизни не переступал церковного порога
даже из любопытства.
знать наперед... Но кто у кого просит заполнить анкету, когда вербует на
один выезд - отправиться за компанию подзаработать. Это же все равно что
поехать с коллективом на картошку. Разве что вместо клубней предстояло
собирать убитых на облаве животных... Знал бы Обер-Кандалов, что
повстречавшийся ему на вокзале скиталец Авдий - чокнутый, ненормальный, не
пришлось бы ему в моюнкумских песках ломать себе голову, как с ним
поступить, куда его девать, как избавиться без вреда для себя от этого
дикого Авдия, едва не сорвавшего все то, что он устраивал с таким усердием,
посредством чего надеялся реабилитировать свое прошлое. Кто бы мог подумать,
что таким странным, невероятным, причем глупым образом все свяжется в один
узел. От этих мыслей Оберу-Кандалову очень хотелось выпить, что называется,
ударить по-черному, а он здорово это умел - полстакана залпом, потом еще и
еще полстакана, оглушить, взвинтить себя так, чтобы никаких тебе преград,
чтобы полностью сознание отшибить... и тогда дать по мозгам... Но и этого он
боялся, потому что знал, как тяжко будет потом...
судьбе и судьбах, о разного рода жизненных обстоятельствах, предопределяющих
причины других событий, то все это завязывалось задолго до этого и вдали
отсюда...
в ту пору внештатным сотрудником областной комсомольской газеты. Редакция
газеты была заинтересована в нем, в недавнем семинаристе, недурно пишущем на
любимые читателями темы. Преданный церковью анафеме, он был выгоден для
наглядной антирелигиозной пропаганды. Несостоявшегося семинариста, в свою
очередь, заинтересовала возможность выступать в молодежной печати на близкие
ему морально-нравственные темы. Пропускаемые при этом на страницы газеты его
несколько непривычные размышления безусловно привлекали читателей, и не
только молодых, особенно на фоне заунывно-дидактических призывов и
социальных заклинаний, захлестнувших областную печать. И пока вроде бы
взаимные интересы соблюдались, но мало кто знал, а вернее, за исключением
одной души, никто но знал, какие помыслы вынашивал этот молодой, да ранний
обновленец. Авдий Каллистратов надеялся со временем, с упрочением своего
журналистского имени, найти некую приемлемую форму, некую пограничную
идеологическую полосу, позволившую бы ему высказывать столь актуальные и
столь жизненно важные, по его убеждению, новомысленнические представления о
Боге и человеке в современную эпоху в противовес догматическим постулатам
архаичного вероучения. Вся смехотворность заключалась в том, что перед ним
стояли две абсолютно неприступные и несокрушимые крепости, сила которых
зиждется на их обоюдной незыблемости и тотальной взаимонеприемлемости: с
одной стороны - неподвластные времени, тысячелетние неизменные пасхальные
концепции, ревностно оберегающие чистоту вероучения от каких бы то ни было,
пусть даже благонамеренных новомыслей, и с другой стороны - в корне
отвергающая религию как таковую могучая логика научного атеизма. А он,
несчастный, между ними был все равно как между жерновами. И, однако, в нем
горел свой огонь. Обуреваемый собственными идеями "развития во времени
категории Бога в зависимости от исторического развития человечества", еретик
Авдий Каллистратов надеялся, что рано или поздно судьба предоставит ему
возможность приоткрыть людям суть своих умозаключений, ибо, как он полагал,
все идет к тому, что людям и самим захочется узнать о своих отношениях с
Богом в постиндустриальную эпоху, когда могущество человека достигнет
наикритической фазы. Умозаключения Авдия носили пока не устоявшийся,
дискуссионный характер, но и такой свободы мысли официальное богословие не
простило ему, и, когда он отказался покаяться в ереси новомыслия, чины
епархии изгнали его из духовной семинарии.
поколения, он носил волосы до плеч и отпустил плотную каштановую бородку,
что, впрочем, если и не очень украшало, зато придавало его лицу благостное
выражение. Серые навыкате глаза его лихорадочно поблескивали, в них
выражался непокой духа и мысли, который был присущ его натуре, что приносило
ему великую отраду от собственных постижений, а также многие тяжкие
страдания от окружающих людей, к которым он шел с добром...
холод натягивал пальтецо и старую меховую шапку, еще отцовскую. Таким он и
появился в Моюнкумской саванне...
на разные горькие мысли. Но острей всего он чувствовал в этот раз свое
одиночество. Ему припомнилось полузабытое изречение какого-то восточного
поэта: "И среди тысячной толпы - ты одинок, и находясь с собой наедине - ты
одинок". И тем горше и мучительнее думалось ему о ней, о той, которая с
некоторых пор стала самым близким существом на свете, постоянно
сопутствующим ему в мыслях, как ипостась его собственной сути, - и в этот
час он не мог отделить ее от себя, не мог не обращать к ней свои чувства и
переживания, и если действительно существует телепатия как сверхчувственное
общение близких натур в особо напряженном состоянии, она непременно должна
была в ту ночь испытывать странное томление духа и предощущение беды...
того же восточного поэта, над которыми он прежде посмеивался, не верил, что
можно утверждать: "Пусть не полюбится тому, кто истинно любить
предрасположен..." Что за чушь! А теперь он тихо плакал, думая о ней,
сознавая, что, не знай он о ее существовании, не люби ее так затаенно и
отчаянно, как собственную жизнь перед смертью, не было бы этой неутихающей
боли, этой тоски, этого необоримого, безумного и мучительного желания
немедленно, тотчас же вырваться, освободиться и бежать к ней среди ночи
через саванну на ту затерянную в трансконтинентальной протяженности железной
дороги станцию Жалпак-Саз, чтобы очутиться, как и тогда, хоть на полчаса,
возле ее дверей, в том прибольничном домике на границе великих пустынь, в
котором она живет... Но не в силах освободиться, Авдий проклинал свою,