тебя. Тоскует.
пластало руки, лицо, ноги, ухо и всего меня колотило так, что клацали зубы.
землисто подернутым, по губам, тоже ровно бы землею выпачканным, как будто
съела она немытую морковку, и по глазам, темь которых просекает больная
горячечность, догадаться нетрудно, какая беда стряслась. Однако не хочется
мне верить в нее, я боюсь услышать об этой беде и потому прячусь за трубу
русской печки.
мальчишескими бедами, огорчениями, секретами.
ее. Капа по приступку забралась ко мне на печь. Я подхватил ее, погладил по
светлой челке и усадил за себя, к стенке, на которой висели и вкусно пахли
чесноковые и луковые связки. Капа широко растворенными глазами глядела на
меня, потом провела по моей щеке пальцем.
разреветься, а то не ровен час и сам с нею зареву.
ровно бы не слышала ее, но вдруг сорвалась с места, загрохотала половицами,
рванулась в горницу, выхватила из качалки Лидку и, точно коня, начала
дубасить ее кулаком. Материлась она при этом так страшно, с такой ямщицкой
осатанелостью, что Капа прижалась ко мне и сам я ужался, хотя мне следовало
бы унять тетку.
задушенная рыданиями, никак не могла ухватить губами сосец и все кричала,
кричала. -- Да жри ты, жри!... -- перегорелым голосом сказала тетка.
встряхивали ее маленькое тельце, но и они скоро утишились. Августа кормила
Лидку, задремывая вместе с ней. Лицо ее чем-то напоминало лик на старой,
отгорелой иконе, под которой она сидела. Мне хотелось, чтоб все так и
осталось, чтоб тихо было, без слез, без матерщины и крика. И чтоб лицо у
моей тетки просветлело хоть немножко.
вздохнула и опустила в качалку. Лийка, на всякий случай забившаяся под
кровать, вылезла оттуда и принялась старательно зыбать сестренку, стянутую
пеленальником, сытую и ублаженную.
из-за трубы. Я приподнялся на локтях и тоже выглянул. Августа стояла,
уткнувшись лбом в беленый припечек. Из открытого чугунка от похлебки шел на
нее горячий пар. Она не чуяла пара, видать, забылась, вышла на какое-то
время из этой жизни. Но вот она передернулась, будто от мороза, черпнула
поварешкой из чугунка.
убрала изо рта шерстку. Говорила она так, будто уверена была, что я
высунулся из-за трубы и жду главной вести, о которой, хочешь не хочешь,
сообщать надо.
определил: пришла похоронная. И Виктор Иванович Плохих, мастер наш, и ребята
из группы, когда снаряжали меня в путь-дорогу, все, по-моему, догадывались,
зачем покликала меня тетка, и своей заботой хотели облегчить мою дорогу. А я
шел в ночь, в стужу, в метель, чтоб облегчить горе родному человеку. И не
знал, как это сделать, но все равно шел. Приходят же посетители в больницу и
помогают больному выздороветь, хотя ничего вроде ему не делают, не дают
никаких лекарств, никакого снадобья. Они просто приходят, разговаривают и
уходят.
ногтями к разбитым губам. Меня душили слезы.
похлебку и стоит сейчас потерянно возле посудника, стоит и думает, зачем она
к нему подошла и что собиралась делать. И наверно, опять вынимает изо рта
шерстку, которой, как я убедился, во рту у нее не было и нет.
К Марее ушла, к Зырянову...
бывать не люблю, да и бабушка тоже. Однако война не считается с тем, кого и
что ты любишь. Она принуждает людей делать как раз больше всего то, что им
делать не по душе.
прибрал бы вас Господь..." -- Августа утерла губы концом платка, но серая
земля на них все равно осталась. -- Отругала я ее. Рассердилась. Ушла. Ноги,
говорит, больше моей не будет у тебя! Ну да знаешь ты ее. Совсем она дитем
стала. Болит ознобленное-то?
вот поживет у Зыряновых мирно, тихо и явится сюда, разоряться будет. И
вообще всех нас, особенно меня, всегда влекло к моей бедной тетке, хотя и
много у меня другой родни в селе, но та родня до полдня, а как обед -- и
родни нет. Другое дело Августа -- эта последнее отдаст, и нет у меня ближе
бабушки да Августы родни на свете. Замечал я не раз, что и Кольча-младший,
да и другие дядья и тетки, хоть и судят Августу за ее крутой нрав, за
грубость, но бывать у нее любят, точнее, любили, пока не было войны. Теперь
все заняты и всяк перемогает свою войну.
одернул на ней платье с оборочками, усадил рядом с собою за стол, дал ложку
и кусочек хлебца. Из-за косяка пристально чернели Лийкины глаза. Я поманил
ее пальцем, дал и ей ложку.
Капой замедлили работу, перестали черпать похлебку.
виновато поднял глаза и встретился с ее взглядом, чуть уже размягченным
медленно поднимающимися слезами.
высыпая кривые зубцы передо мной. -- Беда ведь в одиночку не ходит. Одну не
успеешь впустить, другая в ставни буцкает...
под стол.
Федотовских, но так эти козы всем надоели, так зорили огороженные от
крупного скота огороды, что чалдоны дружно и люто свели яманов, как они
презрительно называли коз, и чуть было и хозяев вместе с ними не уходили по
пьяному делу.
-- не удержишь.
его, чтоб не сопрело. Дикие козы стаями вышли из лесов. Раньше и охотник-то
не всякий мог их сыскать! А теперь из-за глубоких снегов и больших морозов в
горах наступила бескормица. Да и не пугал никто дичину выстрелами. Козы
осмелели и сожрали иные зароды дотла, на Августином покосе зарод раздергали
до решетинника и вот-вот уронят его, а там уж которое сено доедят, которое
дотопчут.
похлебку, на Августу, прижавшуюся спиной к шестку, кутающуюся в полушалок и
снова вынимающую изо рта темными пальцами шерстку. Мне холодом пробирало
спину, хотелось заорать: "Перестань! Что ты делаешь?" -- но я превозмог
себя.
дедом из березового узла. Когда-то кружка эта была на заимке. Давно нет
заимки, и деда нет, а кружка сохранилась. Сделалась она черна, на обкатанных
губами краях у нее трещины. В трещинах различима древесная свиль, жилки
видны. Августа налила кружку до краев, и из посудины слабо донесло весенней
живицей. Всякая посуда мертва по сравнению с этой неуклюжей и вечной
кружкой. Я не мог оторваться от кружки, от теплого душистого пара. Густо
смешался и нем кипрейный и мятный дух да разные другие бабушкины травки
заварены: зверобой, багульничек, шипицы цвет. Хочется лета. Всегда хочется
лета, если пьешь чай с бабушкиными травками-муравками.