другого берега Енисея. Когда я доберусь до брюкв, одному Богу известно.
Может, меня и в живых к той поре не будет!
сахаристый куржак. Так и хочется взять его на язык. Время от времени он ни с
того ни с сего осыпается сверху, попадает за воротник, липнет к телу и тает.
Тоже хорошего мало. В самой яме, где сусеки с овощами и кадки с капустой,
огурцами и рыжиками, куржак висит на нитках паутины, и когда я гляжу вверх,
мне кажется, что нахожусь я в сказочном царстве, в тридевятом государстве, а
когда я гляжу вниз, сердце мое кровью обливается и берет меня
большая-большая тоска.
полагается кидать в плетеный короб, крупную -- в мешки, помельче -- швырять
в угол этого огромного, словно двор, сусека, в котором я сижу, может, целый
месяц и помру скоро, и тогда узнают все, как здесь оставлять ребенка одного,
да еще сироту к тому же.
отбираются для продажи в город. Бабушка посулилась на вырученные деньги
купить мануфактуры и сшить мне новые штаны с карманом.
кармане, и я хожу по селу и не вынимаю руку, если что надо, положить --
биту-бабку либо деньгу, -- я кладу только в карман, из кармана уж никакая
ценность не выпадет и не утеряется.
перешивают старое. Мешок покрасят и перешьют, бабью юбку, вышедшую из носки,
или еще чего-нибудь. Один раз полушалок употребили даже. Покрасили его и
сшили, он полинял потом и сделалось видно клетки. Засмеяли меня всего
левонтьевские ребята. Им что, дай позубоскалить!
у них будет какой -- наружный или внутренний? Наружный, конечно. Станет
бабушка нозиться с внутренним! Ей некогда все. Родню надо обойти. Указать
всем. Генерал!
было в этом глубоком и немом подвале. Все казалось, будто в сумрачных прелых
углах кто-то спрятался, и я боялся пошевелиться и кашлянуть боялся. Потом
осмелел, взял маленькую лампешку без стекла, оставленную бабушкой, и
посветил в углах. Ничего там не было, кроме зеленовато-белой плесени,
лоскутьями залепившей бревна, и земли, нарытой мышами, да брюкв, которые
издали мне казались отрубленными человеческими головами. Я трахнул одной
брюквой по отпотелому деревянному срубу с прожилками куржака в пазах, и сруб
утробно откликнулся: "У-у-а-ах!"
бросал ими в угол, в стенки и отпугивал всех, кто мог там быть из нечистой
силы, из домовых и прочей шантрапы.
знаю. Но оно мне нравится. "Шантрапа! Шантрапа!" Все нехорошие слова, по
убеждению бабушки, в наше село затащены Верехтиными, и не будь их у нас,
даже и ругаться не умели бы.
запустил под деревянные кружки руки, выскреб холодной, упругой капусты
горсть и тоже съел. Потом огурец выловил и тоже съел. И грибов еще поел из
низкой, как ушат, кадушки. Сейчас у меня в брюхе урчит и ворочается. Это
моркови, огурец, капуста и грибы ссорятся меж собой. Тесно им в одном брюхе,
ем, горя не вем, хоть бы живот расслабило. Дыра во рту насквозь просверлена,
негде и нечему болеть. Может, ноги судорогой сведет? Я выпрямил ногу,
хрустит в ней, пощелкивает, но ничего не больно. Ведь когда не надо, так
болят. Прикинуться, что ли? А штаны? Кто и за что купит мне штаны? Штаны с
карманом, новые и уже без лямок, и даже с ремешком!
зевасто открытый мешок, мелкую -- в угол, гнилую -- в короб. Трах-бах!
Тарабах!
лишь поп да петух не жравши поют, а я налопался, потянуло меня на песню.
только эти слова, и они мне очень по душе пришлись. Ну, а после того, как у
нас появилась новая невестка -- Нюра, удалая песельница, я навострил ухо,
по-бабушкиному -- наустаурил, и запомнил всю городскую песню. Дальше там в
песне сказывается, за что судили девицу. Полюбила она человека. Мушшину,
надеясь, что человек он путный, но он оказался изменшык. Ну, терпела,
терпела девица изменшыство, взяла с окошка нож вострый "и белу грудь ему
промзила".
мужика, это уж все, это уж, парень, полный переворот, последний, стало быть,
предел наступил. Остается только молиться о спасении. Вот у меня сам-то
черта самого самовитее, и поругаемся когда, но чтоб с топором, с ножиком на
мужа?.. Да Боже сохрани нас и помилуй. Не-эт, товаришшы дорогие, крушенье
укладу, нарушение Богом указанного порядку.
здоров! Летом бабушка с другими старухами выйдет на завалинку, и вот они
судят, вот они судят: и дядю Левонтия, и тетку Васеню, и Авдотьину девицу
Агашку, которая принесла дорогой маме подарочек в подоле!
сморкаются? Подарочек -- что ли, плохо? Подарочек -- это хорошо! Вот мне
бабушка подарочек привезет. Штаны!
идет как надо, по бабушкиной опять же присказке: "Кто ест скоро, тот и
работает споро!" Ух, споро! Одна гнилая в добрую картошку попала. Убрать ее!
Нельзя надувать покупателя. С земляникой вон надул -- чего хорошего
получилось? Срам и стыд! Попадись вот гнилая картошка -- он, покупатель,
сбрындит. Не возьмет картошку, значит, ни денег, ни товару, и штанов, стало
быть, не получишь. А без штанов кто я? Без штанов я шантрапа. Без штанов
пойди, так все равно как левонтьевских ребят всяк норовит шлепнуть по голому
заду -- такое уж у него назначение, раз голо -- не удержишься, шлепнешь.
подвале. Пламя лампы качается, вот-вот погаснет, куржак от сотрясенья так и
сыплется. Но ничего я не боюсь, никакой шантрапы!
штук. Я уж сосчитал давно. Бабушка выучила меня считать до ста, и считал я
все, что поддавалось счету. Верхняя дверца в подвал чуть приоткрыта, чтоб
мне не так боязно здесь было. Хороший все же человек -- бабушка! Генерал,
конечно, однако раз она такой уродилась -- уж не переделаешь.
нитками бахромы, я замечаю сосульку. Махонькую сосульку, с мышиный хвостик,
но на сердце у меня сразу что-то стронулось, шевельнулось мягким котенком.
гулять, песни петь. А мне исполнится восемь лет, меня станут гладить по
голове, жалеть, угощать сладким. И штаны мне бабушка к Первомаю сошьет.
Разобьется в лепешку, но сошьет -- такой она человек!
передвигал брюквы поближе к себе и сократил таким образом расстояние,
отмеренное бабушкой. Но где они прежде лежали, эти брюквы, я, конечно, не
помню, и вспоминать не хочу. Да если на то пошло, я могу вовсе брюквы
унести, выкинуть их вон и перебрать всю картошку, и свеклу, и морковку --
все мне нипочем!
старая!
картошку, морковку, свеклу, -- все могу!
выдавила в передник мой нос, потерла щеки. -- Напасись вот на тебя мыла! --