хотелось мне, чтоб вечно так было: теплый дом, деревенская тишина, малая
сестренка рядом.
Пахло от нее землей, табачным листом, маковым ли цветом -- она поливала
огород. Бросив на нас лопотину, тетка по-бабьи жалостно вздохнула: -- Спите
с миром, братец и сестрица. Доведется ли еще?..
соколовских, хриплый старый петух затягивал песню, начатую, по-моему, за
рекой, на подсобном хозяйстве, она неслась над берегом Енисея, оттуда уже
втекала в переулки -- в платоновский, бетехтинский, фокинский, вот и
юшковского достигла. У тетки Марии Юшковой, совсем рядом, потоптался,
поцарапал когтями о дерево, укрепился и грянул петух. Долго ждал он ответа
-- голос его миновал наш переулок, затем Церковный -- в церкви была пекарня,
но теперь и пекарню заколотили, на лесоучастке хлеб пекут, -- перекатился по
бобровскому и по харитоновскому, крайнему переулку, скоро и околица... а
ответа все нет, все нет. Неужто всего два-три песельника осталось на селе? И
то сказать -- чем кормить их, для чего держать в доме бесполезную скотину?
Но где-то, уже в самом исходе села, почти у поскотины, спохватился Петя,
будто на ходу надевая штаны, торопливо собираясь на службу, он коротко, без
переборов прокричал: "Я чи-ча-а-а-ас!" Какое-то время молчание царило в селе
и над селом, но вот далеко-далеко, за рекою, точно в глубине предрассветного
мироздания, спокойно, солидно, будто все, что происходило на земле, его не
касалось, никакой он кутерьмы не знал и знать не хотел, неторопливо, длинно,
не пропел, оповестил петух -- наступали утра и будут наступать, приходили
дни и будут приходить до тех пор, пока есть небесный свет, солнце, звезды,
утра и дня никто не отменит, не остановит. Потому-то с уверенностью ждал
певец -- подхватят его клик, понесут дальше, дадут звуком веху из дома в
дом, из улицы в улицу, от села к селу.
постояв минуту, пошел со двора, надеясь умыться в Слизневской речке.
зная, что ворота заложены, все же повернул кольцо, приподнял щеколду.
Заворина держала створку ворот со двора. Конечно, я мог бы перелезть через
заплот -- невелик и привычен труд, но бабушка заохает, заахает, примется
разжигать таганок на шестке, жалкий треногий таганок, которым и
пользовались-то в голодный год, когда варить было нечего. Под таганок она
экономно будет класть щепочки, собранные на улице и по берегу, еще экономней
сыпать крупу в какую-нибудь старенькую чашку, чтоб заварить кашицы-размазни
либо мутного киселя с квасом, на темном, из картофельных очисток добытом,
крахмале.
двери человек, не забыл о ней, и присел на мокрое от росы бревно. Муравьи
точили его от земли, вдоль бревна рыжели горки древесной трухи, заболонь от
комля и вершины вся была изъедена, отстала верхняя корка по всему дереву, и
только там, где вечеровали мы часто с дедом, куда присаживались путники,
ослабевшие в дороге, дерево было все еще плотно, лощено и тепло на вид.
встает раным-рано, разжигает печку. Затрепетал, заколебался огонек, из трубы
вытянуло хвостик дыма, от лучинки загоралась с торцов горка дров, огонь
набирал силу, все шире растекался по окну, и я увидел отраженный светом
пламени, неподвижный человеческий силуэт -- встала с петухами Васеня, чтобы,
пока не проснулась команда, наварить ведерные чугуны картошек, похлебки, и,
опамятавшись, замерла возле шестка. Нет команды в доме, вверенный ей корабль
не шумит, и даже дым из него идет как-то сморенно, вяло, и сам капитан, дядя
Левонтий, смурной и трезвый, виноватым взглядом смотрит на хозяйку,
придумывает и не знает, чем ее утешить.
на Фокинской речке -- деревенское поредевшее стадо лежало на круглой зеленой
поляне, возле первой россохи, и пастушонок спал у подернутого серым отгаром
огонька. На реке взвизгнул и затрещал газогенера- торный катер, звук его был
резок, неуместен, он разом спугнул утренний покой, вернул тревогу людям.
ботала на Фокинской речке, стадо поднялось и двинулось в село.
незаметно распространился по небу, отчетливо отчеркнулись перевалы возле
Малой и Большой Слизневок, из утренней мглы начали проступать призраками
заречные горы, и вот возле самого неба белесым облаком означилась и стала
набухать Гремячая, а там и Покровская гора -- это уж у города и в самом
городе.
согрелся, было знобко шее и спине под гимнастеркой, но яснел и приближался
от самой воды грузно взнявшийся и все круче, выше, решительней врезающийся в
небеса Слизневский перевал, и, пока я поднимусь в его крутик по осыпям и
вилючей каменной тропке, сделается мне жарко, там и солнце взойдет, осушит
летнюю, недолговечную росу. По холодку я быстренько пролечу версты,
разделившие меня с училищем, обратный путь все под гору, под гору, а под
гору версты короче. Что-то там меня ждет? Куда-то отправят работать? Но что
бы ни ждало, меня теперь надолго хватит.
обшкрябаныыми ветром и бурями лиственницами, я непременно присяду
передохнугь, постараюсь вдосталь насмотреться на село, озаренное восходящим
солнцем, и еще раз достану взглядом то место за лесами дивными, за горами
высокими, где разгибаются и уходят в поднебесье расщелины двух могучих рек,
раскрываясь мохнатым глухариным крылом, в котором не счесть перьев и перышек
-- "Там летела пава через сини моря, уронила пава с крыла перышко..."
стараясь преодолеть взглядом или хотя бы мысленно молчаливую, конца не
имеющую даль, и всегда мне казалось, да и сейчас кажется, что там, за той
далью, находится неведомая мне, чудесная страна, в которой, я знаю теперь,
мне никогда не бывать, но которая так всегда манила и манит, что я иной раз
путаю явь со сном, потому что неведомая страна с детства обворожила меня,
вечный ее зов бродит в моей крови, тревожит сердце, тело, и пока я жив, пока
работает память, тоска по этой не достигнутой мною стране -- каждодневно,
каждоминутно будет со мной.
моих глаз, верую: и тогда томящим видением будет так и не открытая мною
страна, и не умрет, а замрет ее образ во мне, чтоб через годы, может быть,
через столетия ожить в другом человеке, и увидит он ее моими глазами и
заплачет, как я плачу сейчас, сидя в поднебесье на скале, моими слезами, не
сознавая, что плачет он от какого-то озарения, встревожен чьей-то воскресшей
в нем любовью, пронзившей толщу времен и доставшей ту плоть, ту душу, в
которой суждено повториться и моей печали, и моей радости, всем, что
заказано будет мне пережить, запомнить и унести с собою.
Красноярск, "Офсет", 1997 г.
были работать на станцию Базаиху, третью в те поры станцию, если ехать от
Красноярска на восток, никакого, кстати, отношения не имеющую к одноименному
поселку. Ныне город достал и вобрал в себя поселок Базаиха с одной стороны и
станцию Базаиху -- с другой. А когда-то она с девятью путями, с желтым,
просевшим в земле вокзалишком, с выводком домишек, рассыпанных вокруг него,
среди которых полутораэтажный блок-пост выглядел сооружением не только самым
высоким, но и значительным -- сиротливо ютилась под крутыми голыми
косогорами.
вагон, разгороженный надвое деревянной переборкой. В одной из половин, в
той, где была сложена печка, нас определили на жительство. К работе мы
приступили с первого дня. Нас включили сцепщиками в составительские бригады,
но предупредили, чтоб мы быстрее осваивались, привыкали к специфике станции
и сами возглавили бы бригады.
"составители", а не "представители", -- мрачно съязвил, беседуя с нами,
начальник станции Иван Иванович Королев.
если уж полезут на дерево, то сперва выберут дерево по силам и тогда
непременно взберутся до самой вершины -- начав со стрелочника, он достиг
того предела, который был по его умственным силам и грамоте, и на большее не
прицеливался -- но уж вверенную ему станцию знал вдоль и поперек,
железнодорожные правила и премудрости въелись и него вместе со станционной
ржавчиной, пылью, суетой, руганью и пропитали не только легкие и сердце, но
и тело насквозь. Поразил он нас тем, что не матерился, -- редкость для
железнодорожника вообще, для начальника станции в частности. "Порченый", --
решили мы единогласно, и такое ему прозвище от нас и прилипло.
специалисты жили в Красноярске, ездили на работу пригородным поездом.
Товарная станция Красноярска, забитая до того, что, казалось, нитки вот-вот