глядел нам вслед и снова задергал веревку, попер нарту с книжками по рыхлым
снежным заметам.
ручьями, узкие тропинки. Исток их во дворах домов, низко севших в снега,
окна до середины зашиты "фартуками" с опилом. В верхних звенышках обмерзших
стекол тускнел и днем не гаснущий свет. Скукотища-то какая! Пустота!
Неприютность! Не глядели бы глаза на этот захороненный в снегу городишко.
Чего мы в нем ждали? Какую весну? В нем никогда не будет весны! Успокоится
он под сугробами, заснет, и свет в домах постепенно выгорит, остынут печи,
выветрится жилой дух из квартир, даже собаки, реденько, без охоты
взбрехивающие по дворам, умолкнут...
прибавлялось, народ, как ему здесь положено в глухую зиму, толсто одетый,
укутанный, не ходил, а бегал, торопясь попасть под крышу, в тепло. Есть и
нараспашку которые -- грудь пола, дыра гола -- удалые парни, приблатненные
игарские драчуны, среди них и детдомовцы -- приметные человеки, цыркают
слюной сквозь зубы, меряют всех сощуренным глазом, мальцам школьникам дорогу
загораживают, задираются, с которых и выкуп берут за свободную ходьбу по
городу серебрушками, куревом или каким другим провиантом.
просто катаются -- для удовольствия. Детдомовцы да разная уличная шпана
норовили упасть на нарты.
бьются друг о дружку мерзлые бревна; над лесозаводами труба, закрытая
искрогасителем, дымком опилочным курится, внизу котельная парит: за дощатым
заплотом биржи квакают рожками лесовозы; по улицам нет-нет да и проковыляет
машина, западая в выбоины задом, ползет по суметам еле-еле, зато гудит во
всю ивановскую; самолет с лыжами под брюхом над городишком пролопотал,
юркнул за дома, натужно рявкнул и смолк в снегу. Почту доставил в Игарку
самолетик, хотя и мести еще не перестало, да и видно худо, отчаянный народ
-- заполярные летчики.
дружку, дяденьки и тетеньки кругом стояли, подначивая парнишек. Как мимо
пройти, если драка?! Но при появлении милиционера мальчишки рассыпались.
Публика стала расходиться. "Ох, уж эта шпанаКогда на нее только управу
найдут!" -- слышался недовольный отовсюду говор.
го-о-оре мое-о-оо", -- пело радио на коньке магазина. За магазином, совсем
недалеко, в переулке имени Первой пятилетки, находится милиция.
подпевать. -- Надо нам, надо отрываться скорей... -- Кашель прервал мое
пение. Согнувшись крюком, я бухал, стонал, харкался. Милиционер
приостановился, поглядел, как рвет меня, терзает простуда, покачал головой:
"Допрыгался!" -- и пошел дальше. Я разом перестал кашлять и стриганул в
ближайший двор. К радости своей, не напоролся там на собаку, и пока
милиционер кричал с улицы: "Мальчик! Мальчик! Во глупый! Во дурной!" -- да
искал меня, почти на виду спрятавшегося за лопату-пехало, метлу, доски и
угол поленницы, в бега ударился и Кандыба, но удачи ему не было. Милиционер
выудил его откуда-то, задержал за руку, звал, кликал меня.
было, я смеялся про себя, да скоро до того застыл, что если б еще маленько
посидеть, то не выдержал бы, вылез сдаваться, но Кандыба, хотя и утянул себя
до самой маковки в кошачий воротник, замерз до самых до кишок, чакал зубами.
Милиционер сердито плюнул себе под валенки и повел Кандыбу за руку. "Неужто
испекся Ндыбакан? Вырвется. Он парень шустрый!.."
приближения к милому убежищу. "Меня же здесь загребут! Хаза-то теперь
раскрыта!.."
обжитой, близкой, что даже в груди до стона заныло. Постиравшись в "тройке"
возле потрескавшейся от жары голландки, я чуть отогрелся, затолкал пальцем в
катанки красные портянки и подрулил к центральной столовке, где твердая моя
вера: не везет, не везет да и повезет же когда-то, -- нашла наконец
подтверждение.
лицом, которое венчал сказочно красивый, в рубчик строченный козырек. Она
так умело подвязана фартучком, что все ее и без того красивые формы
сделались еще завлекательнее. Приветливым лицом, на котором сияла улыбка, не
дежурная, своя улыбка, глазами, исходящими радушием, счастьем молодой жизни,
предчувствием ли его, всем своим видом она словно бы призывала: "Садитесь за
мои столы! Всех накормлю!"
официантка подмигнула мне угольно-черным глазом с искрой в середке: "За
мной!" И я пошел, не боясь ее, не думая, что она может мне сделать что-либо
худое. Есть люди, как бы сотворенные для добра, часто безответного, и это
отмечено природой на их лицах, во взгляде, в улыбке, даже в походке. Не
случайно же настоящего доктора узнают и без белого халата, хорошего учителя
-- без очков и портфеля.
пустующую в дневной час. Вечером в столовке заливается баян, подбавляется
свету, в действие вступают кабины -- и все это именуется уже вечерним
рестораном "Сиянье севера".
и половину порции борща в тарелке -- не доел кто-то или в кухне выпросила --
угадывать было некогда. У меня голова закружилась от запаха еды.
которую кто-то кликал: "Аня! Аня! Где ты?"
ложкой борщ. -- Вот уж истинно Аня! Не Анна! Не Нюрка..."
котлет, с макаронами, с кашей и картошкой, наваленными будто поросенку, и,
не зная, чем отблагодарить замечательную такую девушку, я сказал:
фартучком пот с лица. -- Матери-то нету? И отца нету? Вот горе-то! Да иду,
иду! И причесаться не дадут! -- - откликнулась девушка на чей-то голос. Она
всем была необходима. -- Ну, ты ешь, ешь... -- Для виду поправляя прическу
под белым козырьком, еще ярче оттеняющим и без того красивое лицо, Аня
побежала выполнять свою работу.
черноглазые очень даже опасные. Вот и верь им после этого!" Почему-то
вспомнилось: были ведь и у меня две сестренки да умерли, не повидав ладом
свету, не намаявшись в этой жизни. Хоть одна из них была бы, непременно была
бы такой же доброй и красивой, как Аня. Впервые в жизни коснулась моего
сердца жалость к рано умершим, хотя и неведомым мне, близким людям, и еще
возникло, укрепилось во мне решение: вырасту, буду стараться из всех сил
быть добрым к людям, особенно к людям увечным и обездоленным, заведу себе
хорошую одежду, завлеку девушку с карими глазами и, коли сладится, женюсь на
ней.
от заведующей. -- Аня легонько вытолкала меня, осоловелого от еды, из
кабины. Перебарывая стыд и смущение, я пробормотал что-то извинительное,
оттого что расслюня- вился, чуть человека не подвел. Аня кивнула мне,
обнадеживая на будущее.
положены щит, рогожа, клочья бумаг и рвань пыльных декораций. "Кандыбино
гойно!" -- догадался я и заставил себя надеяться, что друг мой сердечный,
покручениик, как поименовал его дедок, утрюхает из милиции или из детдома и
меня найдет.
стерегли пожарники -- уж два сгорело, довольно! Пробираться на чердак
становилось все труднее, "хазу" мою кто-то постоянно навещал. Из белой
ниточки я делал насторожку, протягивал ее внизу, поперек притвора, и всякий
раз, наведавшись "домой", находил нитку сорванной -- дверь отворяли. "Вот
так-то, миленький, легавенький, с наганом, кучерявенький! Какой-никакой все
же охотник и рыбак -- соображаю!"
гойне, я приближенно, у самой головы слышал шуршание снега, завывание ветра
в пустынной ночи и как-то не выдержал, распричитался. Правда, причитания
пробовал превратить в шутовство, но не шибко получалось: "О-о, Ндыбакан,
Ндыбакан! Где ты есть-то? Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий ты один
мне был поддержкой и опорой! Я ведь на чердаке, в твоем старом гнезде
леплюся. Совсем один, паря! Одному худо. Спозабыт-спозаброшен с молодых,
юных лет! Загнусь, поди-ко, скоро..."
тогда считал, которую силком заставляли учить в школе, прямо-таки вталкивали
ее в башку: "О, великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!.. Ты
один мне поддержка и опора! -- Я расхохотался и харкнул во тьму: -- На кой
он мне, хоть русский, хоть тунгусский, если не с кем поговорить? Сопли
слизывать да слезы? Потекли вон..."
долго не мог уснуть, лежал, глядя в густую тьму чердака, и ничего, кроме
пустоты, вокруг не чуял. Не пугали даже жуткие видения, так мучившие меня в
прошлые ночи, не сжималось сердце от скрипов, шелеста чердака, шевеления
снега.