и, только дописав последние строки и отвезя статью в типографию, я зашел в
русский ресторан, где встречал Сочельник, и после
(фр.)
Вознесенского, который опять сидел один и искренне мне обрадовался, как
старому знакомому. Он обратился ко мне фамильярно и непринужденно, так,
точно мы были знакомы много лет; но, как всегда, во всем, что он говорил или
делал, в этом не было ничего шокирующего. Он спросил меня, где я пропадаю и
нужно ли всякий раз дожидаться двунадесятого праздника, чтобы меня увидеть.
Потом он поинтересовался тем, что я вообще делаю. Когда я ему сказал, что я
журналист, он необыкновенно воодушевился.
удивлялись бы.
сам был в восторге, насколько все получалось замечательно.
просто поразительно.
своим собственным даром, который так внезапно открылся.
неприятно стало. Такие оказались глупости, так по-идиотски все было
написано, что я только рукой махнул. Больше я никогда не буду писать.
искреннего огорчения. Потом, точно вспомнив что-то, он спросил меня:
Саша? Хорошо или так себе? Помните, Саша Вольф, о котором мы с вами
разговаривали?
меня Сашина книга, как рукопись на неизвестном языке.
заинтересовало, конечно, "Приключение в степи". Он все не мог привыкнуть к
той мысли, что Саша Вольф, этот самый Саша, которого он так хорошо знает, -
такой же, как мы все, сказал он, - этот Саша оказался писателем, да еще
английским вдобавок.
талант. Такой же человек, как я. Я всю свою жизнь ухлопал на ерунду, а о
Саше потом будут писать статьи и, может быть, даже книги. И нас, может быть,
вспомнят, если он о нас напишет, и через пятьдесят лет какие-нибудь
английские гимназисты будут о нас читать, и, таким образом, все, что было,
не пройдет даром.
браслеты звенели на Марининых руках, и какой Днепр был в то лето, и какая
была жара, и как Саша лежал поперек дороги. Так он, значит, видел, кто в
него стрелял тогда? По его описанию, вы говорите, мальчишка? Как это у него
сказано?
быть, мальчишка. Вы представляете себе? Лошадь под ним убили, стоит,
бедняга, один в поле, а на него карьером несется какой-то бандит с
винтовкой.
еще недавно боялся преподавателей больше, чем пулемета, и дома читал мамины
книги, или хулиган, вроде беспризорного, и стрелял ли он от испуга или со
спокойным расчетом, как убийца? Во всяком случае, - прибавил он неожиданно,
- если бы я его каким-нибудь чудом встретил, я бы ему сказал: спасибо,
дружок, что немного промахнулся; благодаря этому промаху мы все останемся
жить - и Марина, и Саша, и даже, может быть, я.
исчезают, и о них никто не вспомнит. И из этих миллионов остаются какие-то
единицы. Что может быть замечательнее? Или вот, живет красавица, вроде
Марины, из-за которой десятки людей готовы, может быть, умереть, - и через
несколько лет от нее ничего не останется, кроме где-то догнивающего ее тела?
Разве это справедливо?
поводу? Я человек простой, но что же поделать, если во мне есть жажда
бессмертия? Я прожил очень разгульную жизнь, все девочки да рестораны, - но
это не значит, что я никогда и ни над чем не задумался. Наоборот, после
девочек и ресторанов, в тишине и одиночестве, - вот тогда вспомнишь все, и
на душе особенно печально. Это вам все развратники и все пьяницы подтвердят.
конец он стал разговаривать таким тоном, каким старшие разговаривают с
младшими. Вот когда проживете с мое... Вы, конечно, слишком молоды... Потом
речь снова была о Вольфе, но ничего нового он о нем не сказал.
прибавилось ничего, даже в области моих собственных предположений. Из
Лондона я не получил ни одного письма. Мне неоднократно приходила в голову
мысль, что все это останется так навсегда: Вольф мог умереть, я мог его
никогда не встретить, и то, что я знаю о нем, ограничится его рассказом
"Приключение в степи". моими собственными воспоминаниями об этих жарких
летних днях и тем, что говорил мне Вознесенский. Я вспомню еще несколько раз
дорогу, бело-зеленый город над Днепром, звуки рояля в маленьком особняке и
звон браслетов на руках Марины, - которого не мог забыть Вознесенский, -
потом все это постепенно будет бледнеть и тускнеть, и затем почти ничего не
останется, кроме, пожалуй, книги, написанной этим упругим и точным языком и
заглавие которой тоже будет звучать для меня какой-то отдаленной насмешкой.
в те часы, когда туда приходил Вознесенский, который, впрочем, потерял для
меня теперь значительную долю интереса. По-прежнему граммофон, соединенный с
аппаратом радио, играл свои пластинки, - и всякий раз, когда низкий женский
голос начинал романс:
дверь, и войдет Вознесенский, и вслед за ним быстрой походкой пройдет
человек с белокурыми волосами и остановившимся взглядом серых глаз. То, что
у него были серые глаза, вспомнил теперь отчетливо, хотя в тот раз, когда я
их видел, они были покрыты почти что предсмертной мутью, и я заметил их цвет
только потому, что это происходило в очень исключительных обстоятельствах.
было, как всегда - хаотично и печально, и я временами не мог отделаться от
впечатления, что живу так уже бесконечно давно и давно знаю до смертельной
тоски все, что мне приходится видеть: этот город, эти кафе и кинематографы,
эти редакции газет; одни и те же разговоры об одном и том же и
приблизительно с одними и теми же людьми. И вот однажды, в феврале месяце
мягкой и дождливой зимы, без всякой подготовки к этому, без какого бы то ни
было ожидания чего-то нового, начались события, которые впоследствии должны
были завести меня очень далеко. В сущности, начало их ни в какой степени не
могло быть названо случайностью, по крайней мере, с моей стороны. Точно так
же, как некоторое время тому назад я занимался некрологами вместо Боссюэ,
который теперь, к счастью, выздоровел и принялся опять с непонятным рвением
писать свои похоронно-лирические статьи, - так я должен был после этого
заменить другого сотрудника газеты, специалиста по отчетам о спортивных
состязаниях, уехавшего в Барселону, чтобы присутствовать на очень важном - с
его точки зрения - интернациональном футбольном матче. Через день после
этого в Париже должно было происходить не менее значительное событие, именно
финал чемпионата мира в полутяжелом весе, и отчет об этом был поручен мне.
Меня очень интересовал исход матча. Я имел вполне определенное представление
о карьере и качествах каждого из противников, и их столкновение представляло
для меня особенный интерес. Один из боксеров был француз, знаменитый Эмиль
Дюбуа, другой - американец, Фред Джонсон, который впервые выступал в Европе.
Общим фаворитом был Дюбуа; я был одним из немногих, считавших, что матч
будет выигран Джонсоном, потому что я располагал сведениями, которые
большинству публики и даже большинству журналистов были неизвестны, и для
того, чтобы так думать, у меня были некоторые основания. Дюбуа я знал давно;
за последние несколько лет он не потерпел ни одного поражения. Несмотря на
это, его никак нельзя было назвать исключительным боксером. У него были
несомненные природные данные, но это было скорее отсутствие некоторых
недостатков, а не сумма достоинств: он отличался необыкновенной
сопротивляемостью, мог вынести множество жестоких ударов, у него были
прекрасные легкие и сердце и неисчерпаемое дыхание. В этом заключались его
положительные качества, недостаточные, однако, чтобы сказать, что он обладал
резкой профессиональной индивидуальностью. Тактика, всегда одна и та же,