делала серьезное и сосредоточенное, а Сергею Головину все старалась передать
свою улыбку.
Головина.- А Вася? Что же это, Боже мой, Боже мой... Что же мне с ним
делать? Сказать что-нибудь - еще хуже сделаешь: вдруг заплачет??
она на пухлом, милом, добром лице своем всякое быстрое чувство, всякую мысль
тех четверых. О том, что ее также судят и также повесят, она не думала
совсем - была глубоко равнодушна. Это у нее на квартире открыли склад бомб и
динамита; и, как ни странно,- это она встретила полицию выстрелами и ранила
одного сыщика в голову.
глазами Муси и Сергея Головина синеющее небо, но не порозовело оно, не
улыбнулось тихо, как в летние вечера, а замутилось, посерело, вдруг стало
холодным и зимним. Головин вздохнул, потянулся, еще раза два взглянул в
окно, но там стояла уже холодная ночная тьма; и, продолжая пощипывать
бородку, он начал с детским любопытством разглядывать судей, солдат с
ружьями, улыбнулся Тане Ковальчук. Муся же, когда небо погасло, спокойно, не
опуская глаз на землю, перевела их в угол, где тихо колыхалась паутинка под
незаметным напором духового отопления; и так оставалась до объявления
приговора.
беспомощно растерянных, жалобных и виноватых глаз, обвиненные столкнулись на
минуту в дверях и обменялись короткими фразами.
Каширин.
разлагающегося трупа.
вместе,- сказала Ковальчук, утешая.- До самой казни вместе будем сидеть.
суд, но только в другом составе, судил и приговорил к смертной казни через
повешение Ивана Янсона, крестьянина.
отличался от других таких же работников-бобылей. Родом он был эстонец, из
Везенберга, и постепенно, в течение нескольких лет, переходя из одной фермы
в другую, придвинулся к самой столице. По-русски он говорил очень плохо, а
так как хозяин его был русский, по фамилии Лазарев, и эстонцев поблизости не
было, то почти все два года Янсон молчал. По-видимому, и вообще он не был
склонен к разговорчивости, и молчал не только с людьми, но и с животными:
молча поил лошадь, молча запрягал ее, медленно и лениво двигаясь вокруг нее
маленькими, неуверенными шажками, а когда лошадь, недовольная молчанием,
начинала капризничать и заигрывать, молча бил ее кнутовищем. Бил он ее
жестоко, с холодной и злой настойчивостью, и если это случалось в то время,
когда он находился в тяжелом состоянии похмелья, то доходил до неистовства.
Тогда до самого дома доносился хлест кнута и испуганный, дробный, полный
боли, стук копыт по дощатому полу сарая. За то, что Янсон бьет лошадь,
хозяин бил его самого, но исправить не мог, и так и бросил. Раз или два в
месяц Янсон напивался, и происходило это обычно в те дни, когда он отвозил
хозяина на большую железнодорожную станцию, где был буфет. Ссадив хозяина,
он отъезжал на полверсты от станции и там, завязив в снегу в стороне от
дороги сани и лошадь, пережидал отхода поезда. Сани стояли боком, почти
лежали, лошадь по пузо уходила в сугроб раскоряченными ногами и изредка
тянула морду вниз, чтобы лизнуть мягкого пушистого снега, а Янсон полулежал
в неудобной позе на санях и как будто дремал. Развязанные наушники его
облезлой меховой шапки бессильно свисали вниз, как уши у легавой собаки, и
было влажно под маленьким красноватым носиком.
до ужаса лошаденка скакала всеми четырьмя ногами как угорелая, сани
раскатывались, наклонялись, бились о столбы, а Янсон, опустив вожжи и каждую
минуту почти вылетая из саней, не то пел, не то выкрикивал что-то
по-эстонски отрывистыми, слепыми фразами. А чаще даже и не пел, а молча,
крепко стиснув зубы от наплыва неведомой ярости, страданий и восторга, несся
вперед и был как слепой: не видел встречных, не окрикивал, не замедлял
бешеного хода ни на заворотах, ни на спусках. Как он не задавил кого-нибудь,
как сам не разбился насмерть в одну из таких диких поездок - оставалось
непонятным.
он был дешев и другие работники бывали не лучше, и так оставался он два
года. Событий в жизни Янсона не было никаких. Однажды он получил письмо
по-эстонски, но так как сам был неграмотен, а другие по-эстонски не знали,
то так письмо и осталось непрочитанным; и с каким-то диким, изуверским
равнодушием, точно не понимая, что письмо несет вести с родины, Янсон бросил
его в навоз. Попробовал еще Янсон поухаживать за стряпухой, томясь, видимо,
по женщине, но успеха не имел и был грубо отвергнут и осмеян: был он
маленького роста, щуплый, лицо имел веснушчатое, дряблое и сонные глазки
бутылочного, грязного цвета. И неудачу свою Янсон встретил равнодушно и
больше к стряпухе не приставал.
унылое снежное поле, с бугорками застывшего навоза, похожего на ряд
маленьких, занесенных снегом могил, и синие нежные дали, и телеграфные
гудящие столбы, и разговоры людей. Что говорило ему поле и телеграфные
столбы, знал только он один, а разговоры людей были тревожны, полны слухами
об убийствах, о грабежах, о поджогах. И было слышно однажды ночью, как в
соседнем поселке жидко и беспомощно тренькал на кирке маленький колокол,
похожий на колокольчик, и трещало пламя пожара: то какие-то приезжие
ограбили богатую ферму, хозяина и жену его убили, а дом подожгли.
собак, и хозяин ночью клал возле себя ружье. Такое же ружье, но только
одноствольное и старое, он хотел дать Янсону, но тот повертел ружье в руках,
покачал головою и почему-то отказался. Хозяин не понял причины отказа и
обругал Янсона, а причина была в том, что Янсон больше верил в силу своего
финского ножа, чем этой старой ржавой штуке.
стеклянными глазками.
когда другого работника услали на станцию, совершил весьма сложное покушение
на вооруженный грабеж, на убийство и на изнасилование женщины. Сделал он это
как-то удивительно просто: запер стряпуху в кухне, лениво, с видом человека,
которому смертельно хочется спать, подошел сзади к хозяину и быстро, раз за
разом, ударил его в спину ножом. Хозяин в беспамятстве свалился, хозяйка
заметалась и завопила, а Янсон, оскалив зубы, размахивая ножом, начал
разворачивать сундуки, комоды. Достал деньги, а потом точно впервые увидел
хозяйку и неожиданно для себя самого кинулся к ней, чтобы изнасиловать. Но
так как нож при этом он упустил, то хозяйка оказалась сильнее и не только не
дала себя изнасиловать, а чуть не удушила его. А тут заворочался на полу
хозяин, загремела ухватом кухарка, вышибая кухонную дверь, и Янсон убежал в
поле. Схватили его через час, когда он, сидя на корточках за углом сарая и
зажигая одну за другою тухнущие спички, совершал покушение на поджог.
наступил его черед в ряду других грабителей и убийц, судили и приговорили к
смертной казни. На суде он был такой же, как всегда: маленький, щуплый,
веснушчатый, с стеклянными сонными глазками. Он как будто не совсем понимал
значение происходящего и по виду был совершенно равнодушен: моргал белыми
ресницами, тупо, без любопытства, оглядывал незнакомую важную залу и ковырял
в носу жестким, заскорузлым, негнущимся пальцем. Только те, кто видал его по
воскресеньям в кирке, могли бы догадаться, что он несколько принарядился:
надел на шею вязаный грязно-красный шарф и кое-где примочил волосы на
голове; и там, где волосы были примочены, они темнели и лежали гладко, а на
другой стороне торчали светлыми и редкими вихрами - как соломинки на тощей,
градом побитой ниве.
вдруг заволновался. Он густо покраснел и начал завязывать и развязывать
шарф, точно он душил его. Потом бестолково замахал руками и сказал,
обращаясь к тому судье, который не читал приговора, и показывая пальцем на
того, который читал:
приговор.
указательным пальцем на председателя и сердито, исподлобья, ответил:
котором чувствовал друга и человека к приговору совершенно не причастного, и
повторил: