закрытых век белел плоский и мертвый глаз без зрачка.
капусты стали для него сплошным ужасом, повергли его в состояние дикого, ни
с чем не сравнимого изумления. Его слабая мысль не могла связать этих двух
представлений, так чудовищно противоречащих одно другому: обычно светлого
дня, запаха и вкуса капусты - и того, что через два дня, через день он
должен умереть. Он ничего не думал, он даже не считал часов, а просто стоял
в немом ужасе перед этим противоречием, разорвавшим его мозг на две части; и
стал он ровно бледный, ни белее, ни краснее, и по виду казался спокойным.
Только ничего не ел и совсем перестал спать: или всю ночь, поджав пугливо
под себя ноги, сидел на табурете, или тихонько, крадучись и сонно озираясь,
прогуливался по камере. Рот у него все время был полураскрыт, как бы от
непрестанного величайшего удивления; и, прежде чем взять в руки какой-нибудь
самый обыкновенный предмет, он долго и тупо рассматривал его и брал
недоверчиво.
окошечко, перестали обращать на него внимание. Это было обычное для
осужденных состояние, сходное, по мнению надзирателя, никогда его не
испытавшего, с тем, какое бывает у убиваемой скотины, когда ее оглушат
ударом обуха по лбу.
говорил надзиратель, вглядываясь в него опытными глазами.- Иван, слышишь? А,
Иван?
его отвисла.
старший надзиратель, еще молодой, но очень важный мужчина в орденах.- А то
убить убил, а вешаться не хочешь.
бы, чем глупости говорить, имуществом распорядился - все что-нибудь да есть.
франт!
камеру к Янсону вошло много народу, и какой-то господин с погонами сказал:
него было, и повязал грязно-красный шарф. Глядя, как он одевается, господин
в погонах, куривший папироску, сказал кому-то:
туго, что надзиратель прикрикнул:
дворе его сразу обвеяло весенним влажным воздухом, и под носиком стало
мокро; несмотря на ночь, оттепель стала еще сильнее, и откуда-то звонко
падали на камень частые веселые капли. И в ожидании, пока в черную без
фонарей карету влезали, стуча шашками и сгибаясь, жандармы, Янсон лениво
водил пальцем под мокрым носом и поправлял плохо завязанный шарф.
приговорен к смертной казни через повешение крестьянин Орловской губернии,
Елецкого уезда, Михаил Голубец, по кличке Мишка Цыганок, он же Татарин.
Последним преступлением его, установленным точно, было убийство трех человек
и вооруженное ограбление; а дальше уходило в загадочную глубину его темное
прошлое. Были смутные намеки на участие его в целом ряде других грабежей и
убийств, чувствовались позади его кровь и темный пьяный разгул. С полной
откровенностью, совершенно искренно, он называл себя разбойником и с иронией
относился к тем, которые по-модному величали себя ?экспроприаторами?. О
последнем преступлении, где запирательство не вело ни к чему, он рассказывал
подробно и охотно, на вопросы же о прошлом только скалил зубы и посвистывал:
достойный вид.
рассудительно.- Орел да Кромы - первые воры. Карачев да Ливны - всем ворам
дивны. А Елец - так тот всем ворам отец. Что ж тут толковать!
странности черноволос, худощав, с пятнами желтого пригара на острых
татарских скулах; как-то по-лошадиному выворачивал белки глаз и вечно
куда-то торопился. Взгляд у него был короткий, но до жуткости прямой и
полный любопытства, и вещь, на которую он коротко взглянул, точно теряла
что-то, отдавала ему часть себя и становилась другою. Папиросу, на которую
он взглянул, так же неприятно и трудно было взять, как будто она уже
побывала в чужом рту. Какой-то вечный неугомон сидел в нем и то скручивал
его, как жгут, то разбрасывал его широким снопом извивающихся искр. И воду
он пил чуть ли не ведрами, как лошадь.
даже как будто с удовольствием:
председателя:
интересно.
четыре пальца, по два от каждой руки, свирепо выкатил глаза - и мертвый
воздух судебной залы прорезал настоящий, дикий, разбойничий посвист, от
которого прядают и садятся на задние ноги оглушенные лошади и бледнеет
невольно человеческое лицо. И смертельная тоска того, кого убивают, и дикая
радость убийцы, и грозное предостережение, и зов и тьма осенней ненастной
ночи, и одиночество - все было в этом пронзительном и не человеческом и не
зверином вопле.
послушно смолк. И, как артист, победоносно исполнивший трудную, но всегда
успешную арию, сел, вытер о халат мокрые пальцы и самодовольно оглядел
присутствующих.
глазами, мечтательно поглядел куда-то поверх Цыганка, улыбнулся и возразил:
судьи вынесли Цыганку смертный приговор.
да перекладинка. Верно!
пощупал замок у ружья. Другой сделал так же. И всю дорогу до тюрьмы солдаты
точно не шли, а летели по воздуху - так, поглощенные преступником, не
чувствовали они ни земли под ногами, ни времени, ни самих себя.
семнадцать дней. И все семнадцать дней пролетели для него так быстро, как
один - как одна неугасающая мысль о побеге, о воле и о жизни. Неугомон,
владевший Цыганком и теперь сдавленный стенами, и решетками, и мертвым
окном, в которое ничего не видно, обратил всю свою ярость внутрь и жег мысль
Цыганка, как разбросанный по доскам уголь. Точно в пьяном угаре, роились,
сшибались и путались яркие, но незаконченные образы, неслись мимо в
неудержимом ослепительном вихре, и все устремлялись к одному - к побегу, к
воле, к жизни. То раздувая ноздри, как лошадь, Цыганок по целым часам нюхал
воздух - ему чудилось, что пахнет коноплями и пожарным дымком, бесцветной и
едкой гарью; то волчком крутился по камере, быстро ощупывая стены,
постукивая пальцем, примеряясь, точа взглядом потолок, перепиливая решетки.
Своею неугомонностью он измучил солдата, наблюдавшего за ним в глазок, и уже
несколько раз, в отчаянии, солдат грозил стрелять; Цыганок грубо и
насмешливо возражал, и только потому дело кончалось мирно, что
препирательство скоро переходило в простую, мужицкую, неоскорбительную
брань, при которой стрельба казалась нелепой и невозможной.
живой неподвижности, как бездействующая временно пружина. Но, вскочив,
тотчас принимался вертеться, соображать, ощупывать. Руки у него постоянно
были сухие и горячие, но сердце иногда вдруг холодело: точно в грудь клали
кусок нетающего льду, от которого по всему телу разбегалась мелкая сухая
дрожь. И без того темный, в эти минуты Цыганок чернел, принимал оттенок
синеватого чугуна. И странная привычка у него появилась: точно объевшись
чего-то чрезмерно и невыносимо сладкого, он постоянно облизывал губы, чмокал
и с шипением, сквозь зубы, сплевывал на пол набегающую слюну. И не
договаривал слов: так быстро бежали мысли, что язык не успевал догнать их.
надзиратель. Покосился на заплеванный пол и угрюмо сказал: