ему самому несколько раз, когда сильно заносило зад, хотелось вылезти и
соскрести лопатой налипшую глину. - Ничего, доеду!
А машина все шла, и ничего с нею не случалось, и понемногу страхи его
рассеялись, а мысли обратились к тем, кто ждал его там, наверху.
- А вот я вам всем и докажу, - бормотал он, стискивая зубы, в то время
как руки его одеревенели на баранке, которая могла в любую секунду
вывернуться. - Сейчас увидите. Сейчас пожалеете, мне бы только доехать!
Чаша карьера поворачивалась под ним, как горная долина под крылом
самолета. Она была заткана мельчайшей сетью дождя, и дно ее с блестевшими
лужами терялось в сизой полутьме. Он снова вспомнил о глине - сколько он
намотал ее на колеса, - и опять ему сделалось одиноко и страшно. У него
закружилась голова и похолодело в груди.
Но вдруг ему пришло в голову такое, отчего снова стало легко и весело.
Он увидел себя, как он подъезжает к конторе, поднимает кузов и вываливает
все это, что он привез, прямо в слякоть и грязь, прямо перед крыльцом. А
потом стоит и хохочет, хватаясь за бока и глядя на их выпученные глаза, -
долго и язвительно.
Впрочем, не очень долго. И не очень язвительно. В конце концов они
неплохие, теплые ребята черт знает, какая кошка между ними пробежала. И что
он им станет доказывать? Он просто вывалит руду, да и все, и пусть копаются
в ней, и он тоже будет копаться, перебирая тяжелые синие осколки.
Так он поднялся на четвертый горизонт, где уже совсем не пахло затхлой
сыростью карьера, - только пьянящий запах своей же солярки. Он убрал ногу с
педали тормоза и поехал, правя одной рукой, высунувшись под дождь и ветер.
- Эй, где вы там, черти с рогами? Сеноман-альба! Апт-неокома! -
закричал он просто так, чтобы успокоить себя и машину. Потом повернул
голову, увидел совсем уже крохотного Антона и закричал ему: - Антоша!
Погуляем, а?
Антон стоял и не двигался и все смотрел вверх.
"Чего это я? - спросил себя Пронякин. - Чего это с тобою нынче
сделалось? - Он вертелся на сиденье, как на горячей плите. - Чего ты
петушишься? Приснилось тебе, что ли, чего?"
Его охватило вдруг странное ощущение нереальности всего, что он делает.
Как будто это было с ним не теперь, а когда-то, давным-давно, может быть в
детстве, когда он бежал с какой-нибудь радостью к матери и знал наверняка,
что она обрадуется, потому что лучше всех это умела делать она одна, о
которой он уже почти ничего не помнил. Но между тем справа был мокрый
глинистый склон карьера, а слева - обрыв и серое слезящееся небо, и это он,
Пронякин Виктор, вез первую руду с Лозненского рудника. Руду, которую ждут
не дождутся и Хомяков, и Меняйло, и Выхристюк и про которую завтра утром,
если не нынче же вечером, узнают в Москве, в Горьком, в Орле, в Иркутске и в
других местах, где он успел побывать и где не пришлось. Он вспомнил, как
говорили в поезде, когда он ехал сюда, что ни один рудник в мире не выдает
такой богатой руды, как эта знаменитая синька, в которой до семидесяти
процентов чистого железа. Она потому и синяя, что вороненое железо смотрит
из нее на белый свет.
"А любопытно бы знать, что из нее сделают, из этой руды? - вдруг пришло
ему в голову. И в нем опять заговорила старая привычка подсчитывать. -
Антошка мне верных шесть тонн сыпанул, это как пить дать, я ж чувствую. Ну,
скинем полторы шлаку, ну две, но ведь тонны четыре чистых! Во, страсти
какие. А много ли это или мало, Пронякин? Как знать. Для хорошего дела
всегда не хватает, это уж известно. И куда она пойдет, чем она станет, ты
тоже наверное, не узнаешь... Но это, наверное, и не моего ума дело, мое дело
только везти, ну вот я и везу. И всегда мое дело было только везти, а что
тебе там в кузов положат, то уж не наша забота, лишь бы рессоры не садились.
Очень неважно себя чувствуешь, когда рессоры садятся. Вот как сейчас..."
А машина все шла, она приближалась к цели, он чувствовал это каждым
нервом, и это было сильное чувство, даже, пожалуй, слишком сильное, потому
что от него нетерпеливо подрагивали руки, а вот это уже было плохо.
"Только не надо сейчас об этом, - приказал он себе. - После об этом. Ты
лучше - глаза в руки и гляди, гляди на дорогу".
И он все смотрел на дорогу, на комья глины, которые приближались и
уползали под колеса, и ничего не мог с собою поделать.
"А когда же "после"? - спросил он себя. - Вот так мы все на "после"
оставляем, а на самом-то деле потом уже о другом думаешь и - не так. И кому
же думать, как не мне, ведь это я везу. Я, не кто-нибудь! И не последний я,
а первый..."
"Сказать женульке, не поверит, - подумал он печально. - И правда, уж
столько мы с тобою мыкались, столько крохоборничали, что и поверить теперь
трудно, хотя ты меня и знаешь... Но ведь
хлопцы-то подтвердят, хлопцы же врать не станут?"
Так он поднялся на последний, пятый, горизонт и повернул к выездной
траншее. Здесь он всегда обгонял их всех, но теперь гнать не следовало, а
нужно было взять себя в руки, и успокоиться, и ждать, когда покажутся
верхушки яблонь. Он ждал их долго и заждался, а когда они наконец показались
- сизые и едва приметные на сером, - он даже забыл сказать им свое обычное:
"А вот и мы!" - и круто поворотил к ним, видя, как они сливаются густыми
кронами, видя людей, показавшихся вдали у выезда.
И вот эти яблоньки дрогнули и поползли - влево, все влево, к краю
ветрового стекла, оставляя за собой прямоугольник пустого хмурого неба. Он
не сразу понял, что такое случилось с ним, а потом почувствовал мгновенную
дурноту и слабость. Весь облившись потом, он круто вывернул руль в сторону
заноса - это всегда кажется страшным, но в этом всегда спасение. Яблоньки
остановились, но назад уже не поползли, и он рассердился на себя:
"Зеваешь, скотина! Хорошо еще, девку не посадил, вот уж было бы визгу.
Но ты все-таки, Пронякин, смотри, этак недолго и загреметь..."
Но он уже гремел, хотя и не знал этого, потому что не видел, как левое
заднее колесо зависло уже над обрывом и вращается - бешено и бессильно. А
другое колесо, жирно облепившееся глиной, слабо буксовало на мокром бетоне,
и машина потеряла ход, а значит, и не слушалась руля, хотя он вцепился в
баранку со всей силой испугавшихся рук.
Он все понял, когда, вывернув руль еще и еще раз, уже не смог поставить
на место яблоньки, все
ползущие влево. Просторная кабина стала вдруг тесной, как ящик, в
который тебя втиснули, согнув в три погибели. Он успел бы выскочить из нее,
если бы ехал с открытой дверцей, если бы сиденье водителя было справа и если
б он догадался выскочить в первое же мгновение.
Вдруг он увидел тучи, быстро пронесшиеся в ветровом стекле, услышал
скрежет резины и дробный стук посыпавшейся руды. "Рассыпал, скотина! -
сказал он себе. - Доигрался, допрыгался, оглоед, дерьмо собачье! - Он уже не
боролся, а лишь держался за баранку, смутно надеясь, что машина удержится на
четвертом горизонте. - Но если нет, тогда - все! Восемьдесят пять метров.
Все!"
Машина не удержалась на четвертом горизонте. Она тяжко сползла и
грохнулась о бетон, а потом заскользила, и тяжесть руды повлекла ее дальше,
вниз. Он увидел белый пласт мела, потом небо и новый, коричневый пласт, и
снова небо, а затем нарастающий в полутьме свинцово-голубой цвет - цвет
океана, приготовившегося к шторму.
Что-то ударило сзади по кабине, и он услышал жалобный вопль
сплющиваемого железа. С грохотом покатилась руда. "С машиной все - загубил
"мазика", - успел он подумать. И тут же ощутил жестокий хрустящий удар чуть
ниже затылка, от которого брызнули слезы и все слилось в черно-желтом хаосе
вращения, а голова вдруг потеряла опору. Второй удар пришелся в борт и в
стекло, и он инстинктивно зажмурился и сполз коленями на слякотный пол
кабины, прикрываясь локтями, чтобы осколки не попадали в лицо. Но ударило в
третий раз, и осколки попали в локоть.
"Когда же кончится? Господи, когда же кончится?" - подумал он с тоской,
пока его куда-то влекло и било со всех сторон. Но это еще долго не
кончалось, он успел потерять сознание от боли в затылке и в локте и снова
очнуться, а машина все катилась по склону. Последний удар бросил его сзади
на руль, так что сорвало дыхание и что-то хрустнуло в груди, и наконец его
потащило куда-то в сторону и рывком остановило. Ослепленный и
полузадушенный, он услышал звенящую тишину.
Он не слышал, как отчаянно закричал Антон и взвыла аварийная сирена, и
не видел, как полторы сотни людей показались на склонах карьера, как они
бросились вниз и бежали, прыгая, оскальзываясь на мокрой глине, падали, и
кувыркались, и поднимались вновь, и опять бежали, задыхаясь от бега, чтобы
поспеть к нему на помощь.
Он услышал только свист лопнувшего ската и странный капающий звук. В
звенящей тишине мерно падали тяжелые капли. Он не знал, что это его кровь,
он думал, что из пробитого трубопровода каплет на разогретый чугун солярка.
"Выключить двигатель, - успел он подумать. - Сгорим..."
Он имел в виду себя и машину.
8
В сумерках на улице Строителей ровнял мостовую бульдозер. Скрежеща и
лязгая, он вдавливал осколки щебня в зыбкое тело дороги и с ревом
устремлялся к насыпи чернозема, опуская широкий блестящий лемех ножа, как
слон в бою опускает бивни. Насыпь нехотя поддавалась жирные черные
комья выползали из-под траков, а бульдозер взбирался все выше, задирая
нож к свинцовому грозовому небу. Постояв наверху и успокоясь, он скатывался
назад и отползал, готовясь к новой атаке.
Бульдозерист посадил рядом с собою маленького сына, и мальчик держался
обеими руками за рычаг. Время от времени коричневая ладонь отца накрывала
его руки и легонько толкала рычаг. Мальчик весело дудел, вытянув губы и
округлив глаза, и смеялся, когда они с отцом почти ложились на спинку
сиденья.