поэт-переводчик непременно должен оставить некое "урочище", т. е. что-то
огромное -- "Потерянный рай", "Беовульфа",-- или уж "Божественную
комедию",-- была у Штейнберга основополагающей. Но ни у кого, кроме
Владимира Тихомирова, поддержки не нашла -- из числа прямых учеников
Штейнберга, а их было куда больше, чем принято считать, это были порою люди
его собственного поколения, наподобие Юрия Александрова, в БВЛ сделавшего
отличного Верхиарна -- и до людей 1950-х годов рождения, уже заставших
Штейнберга больше медитирующим, чем работающим, и научившимся у него весьма
немногому.
который с английского подстрочника (да еще зная, что в оригинале это не
стихи, а проза) мне никак не улыбалось, позже -- так называемые
"лангобардские поэмы". "Эпос -- это всегда большие деньги" -- обронил он
фразу, сославшись на то, что это слова Сельвинского; думаю, это чистая
правда, кстати. Я полагал, что деньги, образовавшиеся от перевода
многочисленных (увы) произведений небольшого размера ничем не хуже. "Но
каждый раз у таких книг должен быть организатор! А где вы его будете брать?"
-- возмутился Штейнберг.
Акимыча раскачал для мной составленных книг перевести. Не столь много, чтобы
писать об этом специально. Однако без "урочища" не обошлась и моя жизнь.
качестве "переводчика литератур народов СССР", я кинулся учить языки, и
очень быстро обнаружил, что за каждый клок подстрочника идет драка, а люди,
способные переводить с оригинала (скажем, с прибалтийских языков) очень
ревниво следят за тем, что если уж не могут сами, в одиночку переложить
языком родных осин литовскую/латышскую/эстонскую литературы, то подстрочники
пусть достаются "крупным советским поэтам".
века", "Западноевропейская поэзия XIX века" и множество других. Кстати,
ставший впоследствии знаменитым том семнадцатого века изначально в планах
серии не стоял: он возник под идеологическим ( читай -- гонорарным) нажимом
Льва Гинзбурга, которому требовались 303 тысячи тиража для изувеченных им
Грифиуса и Опица. Но нет худа без добра -- к Германии XVII века приходилось
пристегнуть и всю остальную Европу. Вот тут и появлялись люди моей формации,
специально выучившие европейские языки, оказавшиеся в XX веке на положении
маргинальных -- португальский, нидерландский. Последний я учил яростно и
вглубь, плюнув на все насмешки, в том числе и Штейнберга. Когда я впервые на
некоем семинаре (не помню, на каком, но дело было в середине семидесятых)
стал читать нидерландцев в оригинале и вслух (как я теперь понимаю -- с
изрядным немецким акцентом), Штейнберг мотнул головой и спросил:
плохого, ни хорошего, ни даже "ознакомительного" перевода главного поэта
Нидерландов -- Йоста ван ден Вондела. Вондел же был чем-то вроде
голландского Шекспира -- стихи не шли ни в какое сравнение с поэтическими
драмами.
занимает трагедия "Люцифер", действие которой происходит "на Небесах" и эта
пьеса подозрительно близко напоминает "Потерянный рай". Мое намерение
переводить "Люцифера" и две следующих части трилогии ("Адам в изгнании" и
"Ной") Штейнберг почему-то воспринял болезненно -- словно я что-то отрывал
от Мильтона -- кусок славы, что ли?
его отношение к Рембрандту,-- говорил Штейнберг, Рембрандта боготворивший и
сам бывший более чем незаурядным художником. Речь в данном случае шла о
фразе, злобно брошенной Вон делом по поводу героев картин Рембрандта: "Детям
Света нечего делать в темноте". Может быть, и правда. Но я тянул свое,
пересказывал Штейнбергу работы, в которых "Люцифер" и "Потерянный рай"
сопоставлялись.
Штейнберг, нервно набивая трубку. В 1982 году я все-таки перевод начал,
осенью 1983 года первые два акта "Люцифера" Штейнбергу прочел. У Акимыча
явно отлегло от сердца.
но... но... отличие именно в том, в чем отличие драмы от эпической поэмы!
был закончен, а в 1988 году издан в "Литературных памятниках" с помощью М.
Л. Гаспарова и Н. И. Балашова, я посвятил перевод памяти Штейнберга. Вадим
Перельмутер посвятил памяти Штейнберга свою книгу о Вяземском. Кажется, есть
и другие случаи. Именно Штейнберг оставил после себя настоящую большую школу
-- отнюдь не только поэтов-переводчиков. Влияние его личности, обаяние до
глубокой старости молодого человека до сих пор живо в Москве, Петербурге,
Нью-Йорке, Иерусалиме -- везде, где живут те, кто знал его лично.
говорил о ней охотней. Иногда вдруг заболевал какой-то картиной: то
"Портретом поэта" -- рисунком, приписываемом Ван Вею -- эдакий автопортрет
"со спины", то картиной голландца XVII века Мейндерта Гоббемы "Дорога в
Мидделхарниссе". Картина хранится в Лондоне: и я, и Акимыч в те годы
довольствовались разглядыванием репродукций. Невероятна эта картина, где ряд
жирафных, лишь по вершинам покрытых ветвями стволов длится справа и слева от
дороги, уводящей зрителя куда-то вглубь, за поворот. Слева над рощей
виднеется шпиль церкви,-- и что там, за поворотом?
уже на столе, там это... что там у вас в Голландии едят? -- кусок окорока, а
наверху комната, и приятная собою девушка уже греет для меня постель
жаровней...-- Заметив присутствие в комнате наших жен, Акимыч пускался в
подробное описание устройства... жаровни, да, такой вот специальной жаровни,
при помощи которой греют постель в Голландии.
Лондона в Москву; меня почти насильно отвели в музей Пушкина. Там я
посмотрел на "Дорогу" Гоббемы и испытал сильнейшее потрясение: во-первых,
картина оказалась весьма большой, в ширину -- метра полтора, наверное.
Во-вторых -- глядя на эту дорогу, я понял, что именно и кто именно ждет меня
там, за поворотом дороги.
следующих гостей. Трактир в Мидделхарниссе вместителен: в нем хватит столов,
пива, ветчины (если надо -- то и мацы) на всех, кто захочет туда пойти.
Хватит комнат наверху, постелей, жаровен... ну, и так далее. Всего хватит.
Но это я понял уже потом, когда Акимыч ушел в Мидделхарниссе.
нужно сделать. Например, Акимычем долго владела мысль -- написать плутовской
роман. Никакого цельного сюжета у него не было -- просто история того, как
некий американский шпион телепортируется в Москву, попадает под надзор
приснившегося Акимычу персонажа -- Миши Синельского -- и начинаются их
странствия по СССР, которые должны были закончиться тем, что американский
шпион становится крупным чином в КГБ, а Миша Синельский вынужден бежать в
Штаты и стать там большой шишкой в ЦРУ. Зная, что Акимыч любит начинать
дела, но заканчивает их с превеликим трудом и неохотой, я решил роман
написать сам -- с разрешения Акимыча воспользовавшись завязкой с
телепортацией на Красную Пресню -- и именем героя.
третьестепенного персонажа, а "Михаил Синельский" -- уж и вовсе в
периферийный образ, но Штейнбергу я несколько глав из первого тома романа
"Павел Второй" прочел. Две рецензии -- две всего фразы -- из его в целом
положительного отзыва на мою писанину нужно привести. Прослушав кусок из
главы 13-й, где появляется у меня некий "отец народа" (в прямом, а не
переносном смысле), эдакий племенной бык (однако человек) при деревне,
Акимыч буквально возопил:
русская проза!
отзывом о книге, которую я закончил лишь через десять лет после смерти
Штейнберга, и в которой Акимыч распылен буквально по десятку, если не двум,
героев. Если взять себе "Мишу Синельского" я у Акимыча спросил разрешения,
то приписать одному из героев всю историю с приснопамятным "грави-даном" --
на то была моя, и только моя писательская воля. Я брал без разрешения..
Именно так брать (отнюдь не только истории для прозы) меня Штейнберг и учил.
открытия. Стоит человечек у витрины, небритый и мешки под глазами.
Протягивает сапоги. Ясно, выпить человеку надо. Я его еще и не спросил ни о
чем, он мне: "Дай пятерку..." Я дал, хотя он бы за трешку тоже отдал. Я
всегда так покупаю, и вы учитесь...
мне в жизни пригодилось), но искусству жить, ничего не дожидаясь и едва ли
на что-то надеясь (уж точно не на конец советской власти). В начале
семидесятых ко мне попал русский перевод "1984" Оруэлла, не подписанный,
изданный на Западе,-- как я позже узнал, сделанный Глебом Струве и Марией
Кригер. Книга загнала меня в глубочайшую депрессию, после нее сон пропал у
меня от ужаса на несколько дней кряду. Потом я поступил как марктвеновский
герой: исходя из того, что дважды зек Акимыч много такого повидал, чего мне
"и не снилось", пусть он прочтет. Отнес книгу, Акимыч жадно схватил: это был
не самиздат, а ТАМиздат, настоящая западная книга, о которую хотелось
потереться щекой. Через два дня позвонил Акимычу.