гости. В нашем огромном дворе задумался о чем-то, и задал случайному
прохожему вопрос, впоследствии вошедший в нашу мифологию.
находится квартира номер тринадцать?..
случае -- из какой-то старой энциклопедии, где был изображен индеец чероки.
Портретное сходство индейца с Акимычем было потрясающим.
хотя, может быть, индеец? Значился же Голосовкер "индейским евреем". -- И
следом непременно шло воспоминание о том, как сразу после освобождения из
лагеря увидел Акимыч сон: указом Верховного Совета Союз Советских Писателей
переименовывается в Союз Советских Смирновых. Только Голосовкеру в порядке
исключения дается фамилия "Смирновкер". -- Если при разговоре присутствовал
китаист Илья Смирнов, то следовала еще одна добавка: -- Вас это бы, впрочем,
не коснулось.
Акимыч воздел руки, обращаясь к жене:
встретиться слово "обечайка"?
возрасте. Я чувствовал его разве что "старшим", и учился, чему мог и чему
умел. Иногда наше общение носило кулинарный характер: я звонил ему, сообщал,
что получил тридцатку гонорара, посему купил два килограмма кальмаров и
лопатку изюбря, пусть он найдет у себя трешку на красное вино, и я к нему
еду (а на дворе -- жара, уж не помню, отчего Акимыч не на даче. Порошок
куркумы (кэрри) мне привозили друзья из Европы (чаще всего родной дядя
Рудольф, зачастивший в те годы в Москву, в город своего детства, из ФРГ, где
вышел на пенсию). Так вот -- кэрри на соус к кальмарам идет обязательно, и
времени это блюдо занимает много. Мы с Акимычем несколько часов стряпали, а
потом гости стали приходить,-- никто их не звал, они сами приходили. Порцию
мы состряпали, как выражался Акимыч, "на Маланьину свадьбу" -- в десять раз
больше, чем съесть можно вдвоем-втроем. Все ели и были довольны. Пришла
Наталья, жена Акимыча, и объявила, что мы все испортили "этим гадким
столовским готовым соусом". Я обиделся так, что до сих пор эту обиду
чувствую. Акимыч, глядя на мою обиду, веселился и доедал кальмаров. Аппетит
у него был одесский. Даже за это я его любил.
неожиданно спросил меня Штейнберг -- есть ли на этой богоспасаемой земле
литература, потому что, как он слышал, украинский в тех краях сильно засорен
немецким. Я вспомнил Марко Черемшину с его глаголами типа "цурюкаться" и
решил принять игру -- поймать мячик.
Называется "русид". На нем разговаривают только два-три села, язык вымирает,
но есть специальное общество изучения и возрождения русида...
имеет,-- поймете ли такое: "Мий брудер пофарив на балагули феркауфоваты
гебайнами у нахбарный гебит. Гериндны гебайны йдуть на клебу, яку либлять
вживаты на Гуцульщини..."
что-то: "Вин зетцив биля тишу и шрайбив гедихт".
гешпрах на Вкраини, у якому немае москализмив...
бралось из украинского, -- из него же бралась целиком и грамматика. Почти
все ловились на розыгрыш, хотя большинство, не знавшее ни немецкого, ни
украинского -- даже розыгрышем это не считало. Так -- перешли переводчики с
русского на иностранный. Совсем не смешно. А мы подыхали со смеху.
отсутствие, с обязательной оговоркой, что "барон" на нем свободно говорит.
"Бароном" меня тогда называли из-за того, что по отцу происхождение мое
натуральное остзейское, а, как известно со времен А. К. Толстого,-- "И
Потока презрительным тоном /Называют остзейским бароном" -- "остзейские" в
России бывают только бароны. Обижаться мне было не на что, самого Акимыча в
глаза называли "Акыныч" -- и по звуку отчества, и с намеком на занятия"
"литературой народов СССР". Он не обижался. Да и вообще он, старый зек,
знал, что делают в России с обиженными. Отнюдь не воду возят. Кто не знает
-- пусть перечитает "Епифанские шлюзы" Платонова. Вот это самое с ними и
делают, что делает палач с Бертраном.
и без моего старания. Он умел смеяться так, как умеет только настоящий
одессит, уроженец, как пишет Липкин; "русского Прованса". О смерти как-то
сказал, что это "не смешно, однако будет интересно".
село Покровку,-- за харчами ездить приходилось в Москву. Телефон звонил
редко. Но позвонил: на другом конце провода оказался мой отец (тоже старый
зек, сейчас речь не о нем).
отцом в газете некролог -- именно некролог Акимыча. Я наорал на отца
(Господи, прости: горевестникам всегда достается). Потом перезвонил, узнал,
что "вдова сейчас на кладбище", купил авоську красного сухого, поехал -- и
угодил прямо на поминки.
могиле вызревает удивительно крупная, цветаевская какая-то земляника. Мы с
близкими съедаем по ягодке, выпиваем бутылку коньяка, оставляем цветов "на
все наличные" -- и едем домой продолжать наш вечный разговор с Акимычем,
который не будет закончен даже после встречи в Мидделхарниссе.
встречи в харчевне у Мейндерта Гоббемы.
что написано -- уж точно, но и не только). Век сам оказался анахронизмом,
более того, его, возможно, вовсе не было. Впрочем, с нами ли с первыми такое
приключилось? Нет даже обломков той как-бы-культуры, к которой нас так или
иначе причисляли. Так что наши имена писать не на чем. Разве что на
обложках?
претендовать не вправе. Символами ушедшего века оказались писатели, у
которых даже могил нет, чтобы на них цветы положить. Ни у Мандельштама, ни у
Цветаевой, ни у Сигизмунда Кржижановского, ни у Нины Берберовой. Причины
исчезновения могил у всех разные, итог одинаковый: на книжную полку цветов
никто не кладет. На нее книги ставят, а если эти книги читаются -- какая ж
это могила, какая Смерть? "Ад, где твое жало?.." Впрочем, вот цитата из
почти современника:
удачи для сына, сын -- славы. Безумная женщина, не замечая любви мужа,
стремится к другой любви. А чего ищу я? Ничего. Я люблю только точно писать
жизнь, как пишет ее художник-реалист. Я хотел бы, чтобы мой потомок,
удаленный от меня бесконечно, прочитав написанное мною, подумал: "А ведь он
дышал и чувствовал совсем так же, как дышу и чувствую я. Мы -- одно!" И
подумал бы обо мне, как о друге, как о брате. Но, Боже мой, чего же, в конце