притом ряду петербургском, не более.
эмигрантском, нужно вспомнить уже упомянутую выше "Лампаду". Сборник вышел в
Петрограде в 1922 году с подзаголовком "Собрание стихотворений. Книга
первая". Смысл издания был приблизительно таков: "Вот что я писал до начала
войны 1914 года, это моя книга первая". Советская пресса отреагировала на
"Лампаду" быстро и не без яркости. К примеру, Сергей Бобров писал о ней:
"Этот даже не знает, что что-то случилось, у него все по-хорошему тихо, не
трахнет"*. Были и другие отзывы, все они как в фокусе линзы -- точней, как в
капле грязной воды -- спроецировались в неподписанной рецензии в журнале
"Сибирские огни" (выход журнала совпал с моментом отъезда Иванова за
границу): "Едва ли можно найти другую книгу, изданную в России в 1922 году,
являющуюся более полным органическим и непримиримым отрицанием революции,
чем "Лампада". <...> Как у старой генеральши, у Георгия Иванова "все в
прошлом". От настоящего у него только тоска и желанье бежать в религиозную
муть какого-нибудь скита"*.
упоминания, часто содержащие и характеристику личности, встречались. В
известной книге "100 поэтов" Б. Гусман поместил главку о Г. Иванове, в
которой были знаменательные строки: "Душа Георгия Иванова наблюдает жизнь
лишь издали. <...> Его душа вся только в грезах о прошлом. <...>
Очарованная этими "воздушными мирами", его душа слепа для бьющейся вокруг
нас в муках и радостях жизни. <...>
своей отрешенности и отъединенности от мира он и сам этого не знает, но
спящая душа его уже в тревоге, потому что чувствует она, что рождаемый в
буре и грозе новый мир или разбудит, или совсем ее похоронит под обломками
того старого мира, в котором она живет"*.
язвительною вопроса "К какому берегу?" получился не "разящий меч", а вялая,
никем не замеченная парфянская прела. Однако в двадцатые годы в СССР
объективное литературоведение еще существовало, и в известной антологии
русской поэзии XX века Ежова и Шамурина (1925) четырнадцать стихотворений Г.
Иванова были вновь перепечатаны. В том же 1925 году Г. Горбачев писал: "А
Георгий Иванов ("Сады") рассказывал о "Садах неведомого калифата", что ему
"виднеются в сиянии луны", и тосковал <...>, и воспевал "Пение
пастушеского рога", Диану, Зюлейку", -- т.е., по Г. Горбачеву, поэт
демонстрировал свое непролетарское происхождение и тем самым обреченность на
гибель под железной пятой грядущею всеобщего счастья и братства. Итог ясен:
"Пишут ли иные Оцупы, Ивановы, Одоевцевы в том же роде, что и в эпоху 1919
-- 1921 г.г., или вовсе не пишут -- одинаково неинтересно. Говорить о них
можно будет, если они обновятся, что маловероятно"*.
на советскую и зарубежную. Пусть редко, но в советской печати кое-что
появлялось об эмигрантской литературе: назидательности ради, дабы напомнить,
что на Западе всюду тлен, разврат, голод, холод и прозябание (а также
всемирная любовь пролетариев к СССР и товарищу Сталину). Авторам таких
обзоров приходилось быть весьма осмотрительными. В 1933 году в журнале "За
рубежом" появилась статья Корнелия Зелинского "Рубаки на Сене". Вот ее
начало: "Передо мной пятидесятая юбилейная книжка "Современных записок". Это
самый солидный и толстый из эмигрантских журналов. Издается в Праге..."*.
Зелинскому не до мелочей: Прага или Париж, Борис Смоленский или Владимир
Смоленский -- не все ли равно. Главное, что в поэзии Марины Цветаевой "под
осенним дождичком меланхолия хранится еще непотушенная месть и злость. Ее
хочет разбудить Марина Цветаева у своих компатриотов", а Борис Поплавский
пописывает "стишки". Не забыл автор статьи и Георгия Иванова. Процитировав
по кусочку из стихотворений "Я люблю эти снежные горы..." и "Обледенелые
миры...", он вывел мораль: "Поистине, трудно более недвусмысленно передать
свое мироощущение, трудно более откровенно признаться в своем "призрачном"
существовании и растерянно оглянуться на "чепуху мировую". Разве это не
ярчайший документ растерянности и ощущения бессмысленности своего
существования?" Ныне последнюю фразу можно с успехом применить к статье
самого Зелинского: "ярчайшим документом" в советском литературоведении она
останется.
установился. В 1943 году в СССР приехал А. Вертинский, в чьем репертуаре
стихотворение Г. Иванова "Над розовым морем..." звучало с сотен советских
эстрад,-- но изменилось лишь отношение к Вертинскому. В 1946 году в журнале
"Ленинград" (No 5 -- в канун ждановского погрома и закрытия журнала!) решил
напомнить о себе давно забытый старший современник Блока -- поэт Дмитрий
Цензор. Оторвавшись от сочинения либретто к опереттам и писания стихотворных
фельетонов в многотиражке Метростроя под псевдонимом "Пескоструйщик", Цензор
вдохновенно стал вспоминать Александра Блока: "А. Блок особенно принял к
сердцу судьбу моей книги <...>, долго говорил со мной <...>.
Издать вас необходимо -- я говорю об этом в рецензии. И считаю нужным совсем
отклонить рекомендуемых Гумилевым Георгия Иванова и других эпигонствующих,
совершенно опустошенных, хотя и одаренных поэтов. У них ничего нет за душой
и не о чем сказать"*.
написано в ней прямо противоположное -- о Д. Цензоре: "Кругозор его
по-прежнему не широк, на стихах лежит печать газеты, перепевает он самого
себя без конца", о Г. Иванове, напомним, там же было сказано, что это "один
из самых талантливых среди молодых стихотворцев"*.
булгаковский Фагот. Более чем вероятно, что несомненное вранье Д. Цензора
было в 1946 году, как и статья К. Зелинского в 1933-м, своеобразной
"прививкой от расстрела" (выражение О. Мандельштама из "Четвертой прозы").
Цензор умер годом позже, успев напомнить о себе потомкам -- правда, лишь
небольшой их части, специалистам по творчеству Блока. И эстафету ругани
приняли именно они.
дозах, творчество Марины Цветаевой. Специалист по Блоку, виднейший
литературовед В. Орлов написал предисловие к вышедшему в Москве в 1961 году
первому советскому "Избранному" Цветаевой. Расхвалить Цветаеву как лучшего
поэта русского зарубежья ему показалось неубедительным без
противопоставления кому-либо, и, по сложившейся традиции, В. Орлов обрушил
ведро художественных помоев именно на Георгия Иванова: "Эмиграция выдвигала
в качестве "своего" поэта лощеного сноба и ничтожною эпигона Георгия
Иванова, который в ностальгических стишках томно стонал о "бессмысленности"
существования или предавался пустопорожним "размышлениям", достойным Кифы
Мокиевича"*. В. Орлов, надо думать, отлично отдавал себе отчет в том, что
пользуется лексикой из арсенала бессмертного прокурора Вышинского. И от
блоковедов эстафета ругани была, таким образом, передана цветаеведам --
главным образом из-за известной статьи Цветаевой "История одного
посвящения": Г. Иванов в газетном фрагменте "воспоминаний" (будем их так
пока что условно называть), никуда позже не включавшемся им, ненароком
обидел Цветаеву -- перепутал посвящение на стихотворении Осипа Мандельштама.
Противопоставление Цветаевой и Г. Иванова (по сути -- бессмысленное)
продолжается*. Предполагается, что Г. Иванов должен был за эту статью
Цветаеву возненавидеть -- хотя статья не была опубликована: Цветаева ее
читала на одном из своих вечеров. Но вот что писал Г. Иванов Роману Гулю
(16.3.1954 г.): "Насчет Цветаевой я с удовлетворением узнал, что вы смотрите
на ее книгу вроде как я. Я не только литературно -- заранее прощаю все ее
выверты -- люблю ее всю, но еще и "общественно" она очень мила. Терпеть не
могу ничего твердокаменного по отношению к России. Ну, и "ошибалась". Ну, и
болталась то к красным, то к белым. И получала плевки и от тех, и от других.
"А судьи кто?" И камни, брошенные в нее, по-моему, возвращаются
автоматически, как бумеранг, во лбы тупиц -- и сволочей,-- которые ее
осуждали. И если когда-нибудь возможен для русских людей "гражданский мир",
взаимное "пожатие руки" -- нравится это кому или не нравится,-- пойдет это,
мне кажется, приблизительно по цветаевской линии"*.
Иванова".
творчество Г. Иванова в печати русского зарубежья. По большей части ему --
особенно после выхода "Роз" в 1931 году -- как поэту расточались похвалы, из
коих исследователю возможно извлечь представление лишь о вкусовых
склонностях рецензента. Накануне выхода "Роз" Г. Адамович писал: "Георгий
Иванов, по-видимому, находится в полном расцвете своею дарования и пишет
свои лучшие стихи"*. Константин Мочульский после выхода "Роз" высказался:
"...до "Роз" Г. Иванов был тонким мастером, писавшим "прелестные",
"очаровательные" стихи. В "Розах" он стал поэтом"*. Наконец, уже в 1971 году
Ю. Терапиано твердил все о том же: "...вспомним "Розы" -- лучшую книгу во
всей вообще русской поэзии тридцатых годов"*. О подобных отзывах можно найти
мнение самого Георгия Иванова -- в письмах. Например, в письме к Н.
Берберовой (от конца декабря 1951 г.): "Хвалили меня множество раз, и все
это сплошь, вплоть до -- может быть, читали -- Зинаиды Гиппиус, "не то" по
существу: более умный или более глупый Мочульский"*.
поэтов тридцатых годов такового не было. Ну разве что друг друга читали, да
еще из Варшавы или Риги на не очень грамотном русском языке приходили
письма-отзывы в редакции парижских газет. Нет, читатель был -- хотя книга,
вышедшая тиражом 500 экземпляров, распродавалась целиком лишь в
исключительных случаях (как произошло с "Розами"); читатель все-таки был --
те немногие сотни молодых русских людей, увезенных из России почти детьми,
не успевших и оглянуться на родной ли Петербург, на родную ли Пензу. О том,
как воспринимала эта молодежь поэзию Георгия Иванова, рассказано на
страницах мемуаров Валерия Перелешина, выросшего в Китае русского поэта,