Михаил Булгаков
Белая гвардия
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно
высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская - вечерняя Венера и
красный, дрожащий Марс.
не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О,
елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где
же ты?
Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей
Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину
в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому
Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на
Взвозе.
залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения
спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый
лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на
ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих
детей.
оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног
старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные
по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он
возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где
возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида?
Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались,
когда наступило облегчение?
Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и
только к лучшему.
громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже
лежал отец. И маму закопали. Эх... эх...
печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и
совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой
площади "Саардамский Плотник", часы играли гавот, и всегда в конце декабря
пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ
бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в
столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда
женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли,
время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы
остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если
бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер
родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью,
совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский
изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.
блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на
руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового
озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном
поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая
лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими
таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой,
золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, - все семь пыльных и полных
комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время
оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей,
молвила:
восемь лет. Елене - двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу -
тридцать один, а Николке - семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз
перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и
метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в
родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну,
думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в
шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все
страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо
погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит
к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.
огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала
детям:
отцу Александру, сказал:
такое тяжелое время... Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим
жизнь, и вот...
Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас
же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний,
таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.
всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) - Воля божья.
неизвестно у кого спросил Турбин.
не следует...
на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой
цветной закладкой.
проговорил он. - Большой грех - уныние... Хотя кажется мне, что испытания
будут еще. Как же, как же, большие испытания, - он говорил все увереннее.
- Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности,
конечно, больше все богословские...
и прочитал:
кровь".
2
Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году
скоро конец.
Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик - в
первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях
стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе - и
стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в
нижнем этаже (на улицу - первый, во двор под верандой Турбиных -