задремавшая на солнцепеке кошка. Бог его знает, каким оно было две тысячи
лет назад, когда к извилистым берегам его подплывали красногривые морские
кони и драконы из Афин и Неаполя, но сейчас можно было уйти в море с
километр, и все тебе будет по пояс, по пояс, по грудку, по шейку, и только
далеко, там, где опускаются на воду бакланы, - с ручками.
небо в эти часы было еще темное, с прозеленью, звезды прозрачны, тени
призрачны, а море пустынно, и пляж пустынен, и ничего не было ни в небе,
ни на море, ни на суше. А на самом пляже только пустые размалеванные
узорчатые теремки, изрытый песок, навесы и тени от них.
на быстро светлеющий горизонт, и молчал. И все в нем тоже молчало. Легкая
дымка лежала на всех предметах мира, и волны катились медленные,
бесшумные. Было тихо, спокойно, чуть безнадежно, чуть жутковато - так
бывает, когда зайдешь ночью в опустевшую пригородную станцию, где горит
под потолком только одна лампа и никого нет, или в ночную аптеку с
заспанным провизором, или пройдешься по запертому рынку. Только, конечно,
здесь все было выше, огромнее, торжественнее и печальнее.
красиво, но так говорить он не умел и поэтому только стоял и смотрел.
Что-то очень-очень многое приходило ему в голову в те минуты, но все
неопределенно, спутанно, и ничего из этого он не мог ухватить и держать в
себе, пожалуй, только вот это: тишина, высота и даль.
руку на перила и соскальзывал вниз.
точно на этом самом месте, где сейчас лестница, а внизу будка мороженщицы,
толпились судовладельцы, матросы, рабы, родственники, ждали судов, гонцов,
известий о походе Александра Македонского в Индию. Удивлялись, гадали,
покачивали головами, ловили слушки и сами небось еще что-то к ним
присочиняли. Вот он пересек Сирию, промчался через всю Азию, прошел
страшные огнедышащие степи ее, где живут людоеды и амазонки, а кони их
жрут человечину, и двинулся к самым границам мира. Достиг Инда. Переплыл
его. Встал лагерем и провозгласил Всемирную империю, родину новой нации
персогреков. Что-то будет, что-то будет! Земной шар свалился ему в ладонь,
и он играет им, как яблоком. Теперь - все! Прекратятся все войны, утихнут
все распри, сами собой исчезнут границы, и будет едина земля и едино небо,
и на небе Бог, а на земле этот божественный юноша, сверхчеловек, ее
хозяин: счастливое время, в которое мы живем, счастливые наши дети.
яблоко и не мячик, и его - шалишь! - в кулаке не сожмешь!
подсыпали чего-нибудь), а слуги, сразу ставшие царями и тоже богами,
передрались, перерезались и стали провозглашать. Они провозглашали, они
провозглашали, они провозглашали до тех пор, пока не перестало что им
провозглашать, тогда они все рухнули, пожгли города и библиотеки, высунули
языки и отреклись от всего. А кончилось все это безнадежным и страшным
утомлением мира. Волны этого утомления доходили, конечно, и сюда, но вряд
ли оно тут особенно чувствовалось. У истории в то время были слишком
короткие руки, и так далеко они не протягивались.
безнадежие - Август, Тиберий, Нерон, Христос и христианство, - город стал
римской колонией. Теперь из его бухт отходили транспорты с зерном (став
Великими, империи почему-то всегда начинают голодать), и навстречу им шли
суда с бронзой, мрамором, статуями императоров, льняными и шелковыми
тканями, порченой монетой, которую в ту пору таскали за собой мешками.
Потом империя затрещала по всем швам - она ведь из Великой сделалась
Всемирной, - кого-то убивали, что-то жгли, кому-то что-то доказывали и,
конечно, ничего доказать не могли. А певцы и поэты творили, а императоры
воевали, а юристы кодифицировали, а философы подводили подо все базу -
город же прижался к земле и ждал, ждал, ждал, чем же все это кончится? Э!
Да ничегошеньки он не ждал, он просто жил, как тысячу лет до этого, и все!
Ловил и солил рыбу, сеял хлеб, давил вино, справлял свадьбы и ни о чем
больше не думал. Да, вот так, сбрасывая туфли и заходя в воду, думал он,
вот так именно и было. Жили, любили, деток рожали и больше ни о чем не
думали. Это мы теперь что-то за них придумываем, а они просто жили, да и
все тут. Ведь и я тоже живу сейчас, и все. А может, через тысячу лет и про
меня начнут что-то выдумывать, какие-то необычайные мысли мне приписывать,
провиденье, трагедийность, чувство истории, потому что буду я уже не
человеком, а памятником - и не просто памятником, а памятником чего-то, а
вот чего - они уж придумают сами.
грустно, то равнодушно, но никогда не весело, потому что понимал, что это
бред и он начинает уже бредить.
было немного, любителей одиноких утренних прогулок, всего два или три
человека. Но все они были какие-то особые люди, совсем не похожие на тех,
кого он встречал днем. Впрочем, что ж? Он ведь и сам был не совсем
дневной.
увидел: в море, далеко от берега, стоит человек. И даже не человек стоит,
а просто торчит из воды голова. "Вот еще чудило", - усмехнулся Зыбин и
остановился. Прошло пять минут, семь, десять, Зыбину уж надоело стоять, а
голова все не двигалась. "Что он там делает, - подумал он уже сердито, -
на море, что ли, смотрит?" Человек действительно смотрел на горизонт - на
ясную, широкую и почти зеленую ленту рассвета. Вверху было тяжелое темное
небо, внизу черная вода, а в глубине ленты как будто что-то происходило,
назревало, рвалось вовне, стреляло искрами. И Зыбин тоже стал смотреть, но
скоро это ему надоело, и он пошел дальше.
круглолицый толстячок с лысинкой. Когда Зыбин подошел, он, не
оборачиваясь, произнес:
будет бессмысленно - так сказал Козьма Прутков.
сорвалось, а раньше я до шести блинов пек. - Он посмотрел на Зыбина. -
Слушайте, а где же я вас видел? Вы не из "Дзержинского"?
напряженно. - И не из "Худфонда"?
альбома-то у вас нет! Значит, вы точно не художник, так откуда же, а?.. А
- вспомнил! Так я на рынке вас видел! Вы еще какого-то там особого краба
искали! Так? Ну, конечно! Ну что, нашли?
все не из папье-маше.
искать. Хотя нет! Они теперь крабов тоже не ловят, у них артель, план. Не
знаю, не знаю, где вы такого найдете. Слушайте, а я вот вспомнил, я вас
второй раз здесь встречаю - ведь это вы вчера сидели на скамейке около
лестницы? Так? Ну вот, ну вот, что, тоже не спится?
весь какой-то совершенно свой, мягкий, округлый, добродушный, в мешковатом
костюме, в туфлях на босу ногу.
такую красоту.
сказали: грешно. Только сейчас ее и увидишь, а как мамаши придут да деток
приведут, да еще наши пьяницы с бутылками пришествуют - то будет уж не
море, а парк культуры и отдыха. Или, как сейчас говорят, парк отдыха от
культуры! Это точно! Это совершенно точно! А я вот, знаете, приду еще
затемно, сяду на этот вот камешек - я его специально со склона скатил - и
сижу, сижу. И вот туда гляжу, на турецкий берег. Ведь там восход. Восходы
тут, я вам скажу, замечательные, совсем не такие, как в книгах. Там ведь
"игра красок", борьба тьмы и света, пожар и еще что-то, нет, тут ничего
этого нет. Тут все совсем иное - покой. И вот сидишь, смотришь и до того
засмотришься, что утеряешь всякое представление о часах. И вдруг в
пионерском лагере горн заиграет. Это значит, ты часа три как пенек на
одном месте проторчал. Вот вы сейчас снизу идете, не обратили внимания,
стоит там человек в море? Или нет? А, стоит! А знаете, кто это? О, это
знаменитая личность. Это один румынский коммунист. Его пять лет в одиночке
продержали, и он за эти пять лет дальше вот этой скамейки ничего не видел
- такая камера была. Тут стена, тут стена, тут стена, в углу параша,
вверху окошечко - вот и все. И лампа в решетке. Слепнуть даже стал. Всего
неделю тому назад его на самолете привезли, хотели положить в больницу -
он ни в какую! Везите к морю! Вот и привезли, поместили в санаторий ЦК, а
теперь директор не знает, что с ним делать, ему же режим предписан, по
звонку ложиться, по звонку вставать, не перекупаться, не перегреться, не
переутомиться, а ему все нипочем! Уходит ночью, приходит ночью - ну что ж,
вязать его, что ли? Я его, знаете, понимаю. Ведь простор! Смотрите, какой
простор! На сотни верст только море, море, море - вот оно, вот! - он
откинул голову, раскинул руки и глубоко вобрал в себя воздух. - Простор!