угодно показались бы безнадежными, если не сказать - бессмысленными, но
Айгюль была убеждена, что ее ждут, раз ждала она, да еще и приехала в этот
клокочущий город. Слишком много было у нее утрат, чтобы судьба не сжалилась
над нею. Убит на войне отец. Погибла в Ашхабаде за те тридцать секунд
землетрясения мать, разрушена была ее студия в туркменской столице. А она,
Айгюль, осталась жива, ее хотели послать в Москву, но она выбрала Одессу,
выбрала только потому, что тут должен был ждать ее Карналь. И вот она нашла
его общежитие и комнату на втором этаже, в комнате никого не было, если не
считать какого-то чудака, что гнулся над книжкой, спиной к двери, и не
отрывался от книжки даже тогда, когда Айгюль вошла в комнату, подошла к
нему, когда достала из сумочки серебряную трубочку с девятью серебряными
бубенчиками и тихо качнула ими над ухом того согнувшегося, съежившегося,
задумавшегося.
девушку, узнал и не узнал, испугался и обрадовался, отступил на шаг,
воскликнул, еще не веря:
девять шариков с твоими...
видишь ли, ничего не имеет, кроме конспектов. Я оставил их у отца в селе.
Они там...
какие-то глупости!
восклицание, заявила Айгюль.
денег...
каприз. А Карналь никак не мог опомниться, терялся все больше, понимая, как
все не просто. Все эти годы он был занят только собой, начинял свою голову
науками, ни о чем не заботился, если и писал в Туркмению Раушат, то дважды
или трижды в год - коротенькие открыточки к празднику. Передавал привет
Айгюль - вот и все. Она для него продолжала оставаться маленькой девочкой,
которая учила его держаться на ахалтекинце, доказывала базар в Мары и бой
баранов на совхозной площади. Люди и вещи сохраняются в памяти неизменными,
и когда ты видишь, как подействовало на лих время, либо удивляешься, либо
пугаешься, либо радуешься. Карналь сам не знал, что он почувствовал, увидев
Айгюль, совсем не похожую на ту, какой она была четыре года назад.
этом не надо было. Айгюль еще сохраняла улыбку на губах, но улыбка теперь
была горькая, мучительная, из глаз тихо покатились слезы, и девушка не
вытирала их, не шевелилась, вся окаменела. - Прости, Айгюль, - Карналь
топтался возле девушки, смущенный и неумелый. - Я не знал... Что с мамой?..
сдавленно прошептала:
балериной... И это землетрясение... Все было уничтожено за какие-то
секунды... Меня вытащили из-под обломков... А мама Раушат...
она переставляла ноги как во сне, клонилась на него, он должен был ее
поддержать, чтобы не упала, но сесть Айгюль не хотела, вся напряглась,
удержаться на ногах для нее, видимо, было очень важно, и Карналь стоял тихо,
словно поддерживал драгоценную вазу.
Карналя в такой странной позе с незнакомой девушкой, испуганно попятился.
Карналь кивнул ему, показал на копчиках пальцев: дай денег! Тот мигом вынул
из кармана несколько засаленных бумажек, положил на край кровати, исчез.
Карналь смотрел в открытое окно комнаты, видел ветку какого-то дерева за
окном, совсем забыл, какое именно дерево там растет, хотя, кажется, должен
был бы знать, но сейчас было не до дерева и вообще не до того, что делается
там, за окном, во всей Одессе или во всем свете. Вот возле него молодое
прекрасное существо, одинокое, сирота, в свои восемнадцать лет пережила уже
самые тяжелые утраты. В последнем отчаянии преодолела тысячекилометровые
расстояния, принесла ему самое дорогое из того, что имела, - девичью
гордость, может, и величайшую любовь, а он стоит беспомощный, бессильный,
никчемный. Ибо кто он? Студент-четверокурсник, с неопределенным будущим, без
положения, бедный. Как завидовал он сейчас уверенным, сильным, твердо
устроенным в жизни людям, которые сами чувствуют себя счастливыми и с
удовольствием делают счастливыми других. А у него все не так. Еще маленьким
влюбился было в Оксану Ермолаеву. За ней ухаживали студенты, которые
приезжали на каникулы, ходили в белых брюках, белых, начищенных зубным
порошком, туфлях, играли в волейбол и употребляли какие-то непонятные слова.
А кто был он? Сопляк, ученик седьмого класса. На фронте влюбился в ротную
санитарку Людмилку, чистую и прекрасную девочку, вокруг которой так и вились
офицеры даже из соседних батальонов. А он был простой сержант-батареец и
ничего не мог сделать для девушки, разве что покатать ее на своей
битой-перебитой трехтонке. Смех и грех! Самое же удивительное, что Людмилка
согласилась поехать, но катание это закончилось трагично, чего он не сможет
простить себе до конца жизни. Наверное, суждено ему быть несчастливым в
любви, может, не смеет он и мечтать об этом высоком чувстве? Страшно ему
было подумать, что Айгюль могла выбрать именно его, надеяться на него,
верить в него.
беззащитность наполняла его сердце растроганностью, он тихо поцеловал ее в
голову, косы девушки еще сохраняли, казалось, неповторимый аромат пустыни,
дикий запах ветров и солнца. И как только он прикоснулся к ним губами,
Айгюль испуганно спрятала лицо у него на груди, и он должен был обнять ее,
чтобы удержать, гладил ее по голове и молчал, потому что не умел ни утешать,
ни обещать, ни бурно проявлять свою радость, как это умеют делать другие,
часто скрывая таким образом свое смущение и растерянность, а еще чаще просто
не заботясь о последствиях и не пытаясь заглянуть вперед. Карналь пока не
задумывался над своим будущим. Оно затаенно молчало, не подавая никаких
знаков студенту-математику. Учиться, и как можно лучше, а там видно будет -
таким нехитрым правилом руководствовался Карналь, не очень проникаясь
заботами и трудностями, которые время от времени подкидывала ему жизнь. А
что будет теперь, когда вот эта нежная и доверчивая девчушка прибилась за
тысячи километров к нему, полагаясь на его силу, на его верность и, наверное
же, на его любовь?
беззаботности. Хотя бы такой, как у их аспиранта Васи Дудика. Для того не
существовало проблем, трудности преодолевались сами собой, несчастье
пребывало вне сферы его житейских интересов, трагедии он щедро дарил врагам.
"Все поднимается, встает, растет, смеется"... Карналь не воспринимал такого
облегченного взгляда на жизнь. Он не удовлетворялся строкой великого поэта,
на которую ссылался Дудик, пробовал бить аспиранта другими строками, полнее
отражавшими суть жизни: "Все обновляется, меняется и рвется, исходит кровью
в ранах, в грудь, стеная, бьет". Но Вася и споры считал одной из форм
умышленного усложнения жизни, охотно соглашался с Карналем, рылся в своих
бездонных карманах и радостно сообщал всем жителям комнаты, что у него от
аспирантской стипендии остались еще какие-то деньги и он хочет дать
грандиозный банкет. Они шли на Дерибасовскую, пили пиво, съедали целую гору
сосисок. Тут часто набредал на них Кучмиенко - не то благодаря своему
обостренному чутью, не то просто потому, что всегда шлялся по Дерибасовской,
не очень вникая в науки. Тогда Дудик и Кучмиенко в один голос заявляли, что
все непременно должны идти посмотреть на балеринок. Карналь колебался,
говорил, что это неудобно, что вообще не годится подглядывать, но кончалось
всегда тем, что веселая ватага увлекала его за собой, а Кучмиенко еще и
издевался, называя Карналя подпольным донжуаном, уже в десятый раз
рассказывая Дудику, что в Карналя влюблены все девушки курса, если же
точнее, то две Томы, одна Римма, три Софы, четыре Лары, одна Люда, одна
Ната, две Лили, а еще Катя, Маня, Нюся и девушка по имени, которое не
подходит к ежедневному употреблению, - Кора. Это означает Корабела, то есть
дочь кораблестроителя. Под общий хохот Карналь благодарил Кучмиенко за такую
информацию и обещал внимательно изучить его сообщение.
невысоких, довольно обшарпанных деревьев и редких кустов, заглядывали в
высокие сводчатые окна, и их глазам открывался совсем другой мир. Дудик тихо
ахал, Кучмиенко потрясенно причмокивал. Под мелодию, рождаемую черным
роялем, плавали по паркету белые видения девичьих фигур, там все было
ненастоящее, дивно удлиненное, наклоненное под опасным углом. Оно нависало
над тобой, как небо, летело на тебя, угрожало падением, катастрофой: и
длинный узкий зал, похожий на палубу корабля, положенного на борт штормовой
волной, и черный треногий рояль, и те неземные белые создания. Карналя не
оставляло тревожное ощущение, что земля тоже угрожающе клонится,
выскальзывает у него из-под ног - невозможно удержаться, вот-вот упадешь на
те сводчатые окна, ударишься о их высокую прозрачность, и тебя,
опозоренного, беспомощного, увидят те, кто бело летает в розовом воздухе под
розовыми люстрами. Он пятился в запыленные кусты, ноги его на чем-то
оскальзывались, рядом что-то бормотал Кучмиенко, ахал Дудик, но над всем
царила та неслышная музыка в длинном розовом зале и удлиненные тени девушек,