всей берайи.
челядь пусть никто не вмешивается. И движимое имущество, находящееся в их
руках, и их дома, магазины и другие здания, которые есть в городах и
селах, и виноградники и сады, разведенные ими, - есть их мульк (частная
собственность). Могут делать с ними что угодно: продавать, дарить,
отчуждать другим способом. Все это в их руках. А когда они умрут, все
переходит в мульк их сыновьям. Упомянутое имущество пусть никто не
трогает, кроме законной дани от их виноградников и садов.
руках. Но они не являются их мульком, как упомянутое имущество. Они наряду
с другими государственными землями в богохранимой империи, известными под
названием мерийская (обложенная налогами) земля, пребывают под верховной
властью государственной мусульманской казны. Во владении райи земля
пребывает в виде займа (аренды). Они из разных злаков сеют и жнут все, что
хотят, дают из этого харадж, именуемый десятиной, и другие дани, а сами
используют землю как угодно. И чтобы земля не стала пустошью, пусть пашут,
сеют и обрабатывают и исправно платят дань, и пусть никто им не мешает и
не трогает их. И так пусть продолжается до их смерти, а когда умрут, на их
место встают их сыновья и содержат землю, как сказано выше, - а всевышний
бог знает больше всех, и его наставления самые древние>.
империи, которого не касались Сулеймановы законы, были для него словно
марево в пустыне, словно мрак над морской пучиной, словно волна над
мраком, а над ней облако или птицы, летящие рядами, недостижимые,
неисчислимые и неуловимые, как прах развеянный.
оставленный Фатихом: пусть власть унаследует самый достойный для
сохранения единства, порядка и мира в государстве, убив всех своих братьев
с их детьми, внуками и правнуками мужского пола. А самым достойным, будто
у древних евреев из Библии, непременно считался перворожденный, самый
старший - Мустафа. Ее же сыновья должны быть убитыми. И ни уничтожить, ни
забыть, ни изменить закон Фатиха было невозможно, ибо он стал уже обычаем,
а согласно обычаю давность и есть наивысшая сила.
Иногда ловила себя на мысли, что становится похожей на валиде. Горькая
улыбка на устах, пересохшие, почти черные губы. А в душе? Тьма сгущается
все больше и плотнее. Неужели султан не видит состояния ее души?
изменениях в законе Фатиха, но и не провозглашал наследника трона. Время
от времени вел осторожные беседы с великим муфтием, ждал, чтобы тот дал
какой-нибудь совет, исходя из очевидности и подлинного положения вещей.
Мустафа перворожденный, но и только. Откололся от своего отца, держит
возле себя свою мать, словно хочет бросить вызов падишаху, выразить перед
всеми свое несогласие с его действиями. Право на трон имеют сыновья
Хасеки, которая стала душой и сердцем султана. Он не хочет быть похожим на
того греческого бога, который пожирал своих сыновей, но также не может
пренебречь законом великого Фатиха. Где выход? Как согласовать закон с
очевидностью?
право все же за Мустафой. Законы несовместимы с сердцем. Они не имеют
сердца. Они выше всего, даже государства, которое существует только
благодаря существованию законов. Мустафу уже знают все правоверные, все
бейлербеи, бейлербеги, паши, янычары, доблестное мусульманское войско. Не
одно лишь первородство, но и личные достоинства говорят за шах-заде
Мустафу. С трех лет в пренебрежении и унижении, в отдалении от Топкапы,
собственно, был изгнанником вместе со своей матерью, но впоследствии,
выделяясь своим умом, обхождением, благородством, завоевал уважение
вельмож, янычар, войска, всех честных мусульман.
даже гордился им (его кровь, кровь Османов!). И все еще не переставал
надеяться, что в Мустафе заговорит достоинство самое высокое -
благородство и самопожертвование - и он добровольно отречется от трона в
пользу сыновей Хасеки.
пусть изменит закон, а там еще видно будет, что из этого получится. Между
отцом и сыном нарастала тяжкая вражда, за которой со страхом следили две
женщины - Роксолана и черкешенка Махидевран, и обе не отваживались
вмешаться ни действием, ни словом, одна проклинала в душе закон, а другая
всей душой возлагая на тот же закон все надежды.
присущую Османам. Он упорно не называл наследника трона, хотя
шейх-уль-ислам и намекал ему, что это необходимо сделать для спокойствия в
государстве.
неопределенность, при которой еще сохраняется капелька надежды, чем
безнадежность, чем обреченность.
теперь так терзаться? Спасала себя, свою жизнь, сыновья были для нее будто
ступеньки золотой лестницы, по которой взбиралась из бездны небытия.
султанами!
султанов поднял должность великого визиря на высоту чуть ли не султанского
трона, надеясь, что этим возвеличит власть падишаха, словно бы усилит ее.
Как на небе солнце и луна ходят в паре, так и на земле возле султана
должен был ходить человек, который отражал бы сияние своего властелина, не
давая ему впустую рассеиваться в пространстве. Казалось, что верный
Ибрагим будет незаменимым спутником на всю жизнь, но тому захотелось
самому стать солнцем, луной быть надоело, считал это унизительным и
умаляющим его достоинство, - Ибрагима пришлось убрать. А где взять луну
для своего султанского неба, чем заполнить пустоту, которую сам создал и
которая всем видна? Аяз-паша не был светилом. Какой-то темный клубок на
небосклоне власти, без сияния, без разума, одна лишь верность.
османец, к тому же султанский зять, он имел преимущество и над
восьмидесятилетним евнухом Сулейман-пашой, и над свежеиспеченными визирями
Рустем-пашой и Хусрев-пашой, вчерашним румелийским беглербегом. Все, кроме
Лютфи, были рабами, чужеземцы - эджнеми, люди неполноценные, случайные, и
он, презрительно морщась, назвал зал заседаний визирей Куббеалты
невольничьим рынком. Не боясь присутствия самого Сулеймана, великий визирь
без всякой видимой причины процитировал слова сына Руми Султана Веледа:
<Безродные будут великими, а должности самые значительные достанутся людям
ничтожным>. Султан по своей привычке сделал вид, что не слышит, визири
вынуждены были молчать. Только Рустем пробормотал себе под нос: <И я был
бы таким умным, ездя на султанской сестре, как на лысой кобыле>.
диване стало сразу два царских зятя.
без чьих бы то ни было наговоров, вопреки своему довольно острому уму,
загорелся желанием превзойти Рустем-пашу, который, недавно приехав из
далекого Диярбакыра, с такой решительностью нырнул в недра Стамбула,
нырнул с голыми руками, уже имея в руках султанскую дочь.
было. Первоначально тот руководствовался вовсе не намерением во что бы то
ни стало выслужиться, выскочить наверх. А просто поддался привычке,
выработавшейся в нем в то время, когда он сидел в далеком санджаке, полном
непокоренных племен. Там всегда что-то бурлило, горело, бунтовало,
восставало. И молодой санджакбег, проклиная все на свете, хватал своих
головорезов и бросался туда, где был самый большой огонь, самая большая
схватка, самая большая заваруха. Когда прибыл в Стамбул и увидел пожар, не
раздумывая, кинулся туда, вовсе не предполагая, что добудет из огня и
пламени не только хвалу, но и жену. Сам удивлялся своему успеху, мрачно
насмехался над самим собой: <Молодец стремится туда, где родился, собака -
туда, где будет сытой>. Про Лютфи-пашу он сказал, как только засел в
диване между тремя другими визирями, за спиной которых стояли целые
кладбища и текли реки крови: <Сквозь увеличительное стекло он мог бы
показаться даже величественным>.
домахались до самого султанского дивана, а у этого костистого босняка
только и заслуг было, что умел угодить Сулейману, седлая его коня, а
теперь ко времени прискакал на стамбульский пожар, чтобы выхватить из жара
и пыла дочь самого падишаха.
присуща ему в делах разумных и делах дурных, погрузился в темные глубины
столицы, оттесняя и главного кадия Стамбула, надзиравшего за порядком в
городе, и эфенди румелийского беглербега, поставленного для надзора за
кадием. Мусульманская душа великого визиря пришла в ужас от зрелища
стамбульского дна. На диване Лютфи-паша, воздев руки, восклицал:
преступно. В участке Коджа Нишаджи варили бузу, которой упивались
правоверные. В Псаматье была целая улица, Шаран Сокаи, где непристойные
танцовщики - кь"оребе - завлекали правоверных в бузни, там же тайком