сделать. Пользовался султанским правом и привилегией размышлять даже
тогда, когда решение уже принято. Да, он ублаготворит закон и меч. А что
же ему остается? Перебирать свои одинокие старческие сны, считать капельки
крови, которые вытекают у него по ночам из носа, слушать крик совы где-то
за окнами? И никогда не засверкает ему бессмертная улыбка Хуррем, не
зазвенит ее единственный голос, не зазвенит, не прозвучит. Машалла!* Ни
меч, ни закон не заменят любви. И ничто не заменит. Кто сказал, что он
должен казнить единственное дорогое существо на земле? Кто сказал, что она
виновна? Может, это он сам виновен? Пока ты султан, должен жить. Пусть
умирают другие. Умер сам - сравнялся со всеми. Умирать султаны не имеют
права. К тому же он не верил в преступные намерения Хуррем. Мог позволить
себе роскошь верить только в то, во что хотел верить. А особенно потому,
что все здесь было таким зыбким и неопределенным. Покушение на его жизнь?
Но как можно покушаться на жизнь мертвого? Ведь он лежал мертвым день, и
два, и три. Слышали о сговоре Хуррем и его самого младшего сына? Кто же?
всемогущий, милостивый и милосердный. А сказано ведь в книге книг: <О вы,
которые уверовали! Поистине среди ваших жен и ваших детей есть враги вам,
берегитесь же их! А если пропустите, и извините, и простите... то аллах -
прощающ, милосерд!>
измене Хуррем, поэтому не мог посоветоваться с великим муфтием Абусуудом.
А если бы посоветовался? Этот ученый потомок ассирийцев был упрям, как
пять тысячелетий истории. Он чесал бы свою бороду и упорно ссылался бы на
шариат. А шариат - это справедливость, не знающая ни милосердия, ни
пощады. Для спокойствия в государстве предатели должны быть уничтожены -
так твердит шариат. И муфтий будет повторять эти слова, ибо над ними
аллах. Но ведь аллах и над султаном? А что говорит аллах? <Мы не возлагаем
на душу ничего, кроме возможного для нее>. Для его души невозможно убить
Хуррем. Что это даст? Спокойствие в государстве? Но ведь закон не
обеспечивает спокойствия, так как он не способен к размышлениям. Муфтий,
как и закон, захочет только позора султану. Казнить такую женщину - позор
пожизненный. Ее знал весь мир. Короли и королевы, прославленные художники
и ученые, послы и путешественники, воины и простой люд. Разве можно убить
такую женщину? Перед нею должен склониться даже закон! Его, Сулеймана,
назвали Кануни, то есть Законодателем, - он упорно давал миру новые и
новые законы, не предполагая, что может когда-нибудь стать их жертвой. Он
добыл величие своими походами и своим разумом и знал, что первейший
признак величия - покоряться закону, как покоряется ему простой смертный,
хотя и знаешь, что закон не дает выбора. Но, как султан, он имел еще меч,
а меч давал выбор. Он либо карает, либо покоится в ножнах. Кто помешает
ему оставить свой меч в ножнах? Величие можно добыть и в любви. Недаром
ведь прославленный итальянский художник сказал о нем: <У великого человека
и любовь бывает великая, если его сердцем овладеет необычная женщина>.
ее в холодных стенах гарема. Равнодушно смотрел на смерть ее сыновей,
утешая себя мыслью, что потомков для трона еще хватает. Не предотвращал ее
старение, хотя и замечал, как изменялось ее лицо с течением лет. Там
пожелтело, там пятнышко, там пересохшая кожа, там морщинка. Морщинку на
лице любимой женщины не разгладит своими поцелуями даже миллион ангелов.
Годы оставляли в ней жестокие свои следы, но он утешал себя тем, что
Хуррем становится для него еще дороже, а тело словно бы еще более
желанным, в нем исчезли дикость и несовершенство, и было оно словно бы
райский подарок. Говорил ли он ей об этом, умел ли сказать подобные слова
в своей султанской закостенелости?
жили только тем, что ждали войны, ждали смертей. Пыль на лицах его воинов,
на их оружии, в их глазах, в их душах. Серая пыль смерти, которой он хотел
засыпать весь мир.
неужели и она должна отдать свою жизнь?
и смертью? Из золотых сумерек выплывало ее лицо, но было замкнутым, не
обращалось к нему ни единой черточкой, не откликалось, не подавало
признаков жизни. Как крепость, которую ты хочешь взять приступом, лицо
замкнуло все ворота, убрало мосты, выставило непоколебимых защитников -
твердость, незыблемость, и не заглянешь за валы, палисады и стены.
тогда, на рассвете, не отдал он Сулейману свой каймак, несмотря на то что
султан даровал ему жизнь?
Неблагодарность. Все неблагодарны, может, потому так мало милосердия на
свете.
ногам, плакала и умоляла, умоляла и плакала, а он проявил бы свое
великодушие, отомстил бы за измену великодушием, оставаясь
твердо-неприступным, хотя и без привычного самодовольства, которое всегда
испытывал от своего высокого положения. До конца доволен был лишь тогда,
когда покорность выражали ему с величайшей старательностью, без какой бы
то ни было изобретательности и, если так можно сказать, изысканности, а
грубо, крикливо, почти дерзко. Жил среди дерзкой покорности и теперь
удивлялся, почему эта женщина уперлась и замкнулась перед ним, как
неприступная крепость. Почему? Как смеет? Разве не понимает, перед каким
страшным выбором стоит он, ее повелитель и ее раб?
конях и золотые трубы, сверкнув в лучах солнца, заиграли радостный марш
прощения и проклятия, проклятия и прощения.
поставил на восьмигранный столик перед падишахом золотое блюдо со свитком
лиловой бумаги, опечатанной печатями Роксоланы, и исчез, как дух. Ночь
смешалась с днем, а день с ночью. Сколько дней минуло с тех пор, как он
заперся в своем одиночестве?
ее к столику, но рука налилась свинцом и не слушалась. Тогда он подался
вперед всем телом, прижался к столику грудью, с трудом поднимая руки,
дрожащими пальцами сорвал багровые печати и задохнулся, увидев знакомое
письмо. Торопливый, гибкий, исполненный чувственности почерк, где каждая
буква казалась ему всегда отсветом ее чарующей, покорной и вечно
неуловимой души. Он преодолевал неоглядные просторы, и не было с ним
никогда никого, кроме бога, меча и скакуна, а потом прилетали эти письма,
написанные гибким, торопливым почерком, и он становился богатейшим
человеком на свете, и счастье его не имело пределов. И теперь, когда сидел
и мучился от сознания своей жестокой старости, как сухой тополь, от
которого нет ни тени, ни плода, и уже не ждал ниоткуда спасения, прилетело
это послание с самым дорогим письмом, и вкус жизни возвратился к нему,
хотя еще миг назад казалось, что уже не вернется никогда. Неужели он любил
то, что она писала, больше, чем ее самое? Может, это только старость,
когда уже не увидишь больше нежных изгибов и углублений на теле любимой
женщины и угасшая страсть не прорвется в тебе, не вызовет из прошлого
сладкую силу, не оглушит, как удар барабана, не заискрится в мозгу темной
зарей жажды. Потому что уже и мечеть обрушилась, и михраб в ней не стоит*.
вырвалось у него из груди.
взбирались на гору любви вместе, но когда достигли вершины, он остался
стоять там неподвижно, а она соскользнула вниз.
пробирался сквозь жестокие строчки, надеясь на всплеск света, веря в
великодушие Хуррем больше, чем в свое собственное.
бессмертная душа, ее доброта и милосердие:
уже давно заливал его ледяными волнами, а тут ударил резкий свет, упала на
него яркая звезда, прокатилась в нем и покатилась, ослепила, ошеломила, но
одновременно и озарила в нем последнее зернышко живой жизни, которое еще
могло прорасти над неизбежностью и временем и соединить небо и землю, как
радуга.
даже не надев на ноги сафьянцы, босиком пошел по короткому проходу,
ведшему к новым покоям Хасеки.
нетерпения и разочарования. Султан шел к султанше один без судей и
палачей, никого не призывал на помощь, не взял с собою даже меча или хотя