приносил князю чарку целебного киннамонового вина, которое прислала
Гертруда, или кусок медовой лепешки, или отвар алоэ, присланный из Берга
старой графиней, женой Дипольда. Но Генрих ничего не пил, не ел, и
чудилось ему, все эти шумы и голоса долетают до него откуда-то издалека,
как сквозь сон.
Только вечером закончился торг. Виппо и Кунатт, умаявшиеся, но
довольные, вошли в горницу и уселись у ложа Генриха. Подали мед, Генрих
тоже выпил с ними - иначе, чувствовал он, у него не хватит сил слушать их
разговоры. Оба рассуждали обстоятельно, не спеша, подкрепляя свои мысли
всевозможными примерами. Дождь на дворе лил как из ведра.
- Почему это так устроено, - говорил Кунатт, - что каждый хочет власти
и власть ему милее всего на свете? Вот Новгород на что богаче Киева, а
каждому князю охота на киевский престол сесть, чтобы среди других князей
быть первым.
Виппо относился к Кунатту с нескрываемым пренебрежением и все время
давал ему понять, что на Западе обычаи не в пример лучше, нежели у
дикарей-пруссов. Но рассуждение Кунатта увлекло его, и он наставительно
молвил:
- Так самим богом назначено, ваша милость, чтобы одни приказывали, а
другие повиновались. Иные норовят всех сделать равными - глядишь, другие
опять к неравенству поворачивают. Тела у людей разные, и души разные, и не
встретишь двух человек одинаковых телом и душой.
- А все-таки, - рассуждал Кунатт, - тут надо подумать, поразмыслить,
разобраться хорошенько. Люди как будто все одинаковые, у каждого руки,
ноги, живот, голова, каждому хочется пивка попить, с женой поспать. Вот,
казалось бы, и надо делить добычу между всеми воинами поровну. А как
приглядишься, так видишь, что у каждого особая стать: одному следует быть
воином, другому купцом, третьему князем, хоть и родился он мужиком. И
среди воинов один дерется лучше, другой хуже, и приходится добычу делить
так, чтобы каждый получил по своим делам. Всех надо в уме перебрать и
самому решить, кому в совете сидеть, а кому мечом махать. Каждому свое.
- И не каждому, кто родился князем, - медленно произнес Виппо, - дано
умение править.
- А я думаю, - сказал Генрих, - что правителю, будь он хоть кесарем
Барбароссой, только кажется, что он правит. Просто вынесло его наверх
течением, как в реке - бревно. Видел я из своего окна Вислу во время
паводка - то одно бревно всплывет, то другое. Может, этим бревнам кажется,
будто они правят водою, а на самом-то деле вода их несет. Как бы там ни
было, бревно не поплывет против течения.
Виппо только вздохнул и ничего не сказал.
"Да, не поплывет бревно против течения, - думал Генрих. - Но в реке
жизни есть много течений. И ежели кого подхватит течение, которое движется
вспять, то вперед ему не поплыть".
- А может, человек способен по-иному направить эти течения? - сказал он
вслух. - Может, в его власти изменить облик мира? Во власти одного
человека?
- Про то ведает бог, - сказал Виппо и, вдруг разрыдавшись, как ребенок,
припал к руке князя и начал осыпать ее поцелуями.
- Мой князь в неволе... князь в неволе... - повторял он сквозь слезы.
- Глуп ты, Виппо, - усмехнулся Генрих. - А я уверен: люди способны
повернуть течение истории, таких людей было много, будут они и впредь. Вот
только я не знал, как за это взяться.
- А стоит ли? - покачал головой Кунатт. - Как-нибудь само образуется!
- О, если бы так! - вздохнул Виппо, успокаиваясь.
Тут вошел слуга и доложил Кунатту, что к отъезду князя все готово.
Когда они проходили по двору, Генрих увидел, что люди прусского князя
при свете факелов пересчитывают и складывают в кучу его красные щиты.
33
После похода здоровье князя Генриха сильно пошатнулось: он кашлял, был
ко всему безразличен. Когда Казимир стал докладывать, что произошло в
замке за время его отсутствия - сколько кобыл ожеребилось да кто из воинов
с кем подрался, - он почти не слушал. И странным казалось ему, что человек
такого ума, как Казимир, может интересоваться этими пустяками. Гертруда
заметно постарела и все говорила о возвращении в Цвифальтен.
- Погоди немного, - сказал ей Генрих. - Уже недолго осталось.
Вскоре он так ослаб, что едва мог двигаться. Обычно он лежал у себя
наверху, откуда из окон видна была только Висла, и никому не разрешал
входить к себе. Пытался проникнуть к князю маленький Винцентий, сын
Готлоба, но и его не допустили. Один Казимир изредка заходил к брату он
уже готовился вступить во владение сандомирским уделом. Наступала весна, и
хоть зима в тот год выдалась теплая и бесснежная, воды в Висле было много.
Приподымаясь в постели, Генрих смотрел через высокое окно на медленное,
спокойное течение реки. Небо было белесое, много дней подряд держался
туман, и, несмотря на тепло, привислянские луга долго не зеленели.
К вербному воскресенью князь почувствовал себя лучше он встал
спозаранок, позвал Казимира, Готлоба, еще нескольких панов и отправился к
обедне. В костеле было темно. Высокие, покосившиеся деревянные колонны,
черные от дыма кадильниц, упирались верхушками в искусно переплетенные
стропила и перекладины - целый лес колонн, напомнивший Генриху чудесные
леса на Лысой горе.
Всю страстную неделю князь каждый день долго молился в костеле, потом
уходил на Вислу или в поля. В страстной четверг приехали тамплиеры из
Опатова и Загостья вечером, по обычаю ордена, в сандомирском замке был
устроен пир. Рыцари держались холодно и неприязненно, Генрих не смог или
же не захотел начать разговор о забвении взаимных обид. Пир прошел в
мрачном молчании. В страстную пятницу Генрих долго не выходил из костела -
то был день, когда церковь молится за евреев.
А затем наступили дни, когда Генрих уже ни о чем не мог думать и лишь
глядел безучастно, как бы вчуже, на проплывавшие в его сознании картины
прошлого. В это время явился гонец с письмом от Рихенцы, в котором
испанская королева просила выплатить полагавшееся ей приданое из
краковской казны и с земель по течению Сана. Еще сообщала Рихенца, что
вышла замуж за тулузского графа. Генрих уже плохо разбирался в сложных
провансальских делах, ему удалось узнать лишь то, что нового супруга зовут
так же, как второго: Раймунд. И еще сообщала Рихенца, что маленькая ее
дочка Дуселина, наследница великих графов, скончалась в монастыре в Эксе
четырех лет от роду, вследствие чего старшая дочь Санкция стала
наследницей Рихенцы во всех ее испанских владениях и в графствах Тулузы и
Прованса. Генрих с улыбкой читал титулы своей кузины и вспоминал их
встречу в Цвифальтене. В последний раз мысли его обратились к Рихенце, в
последний раз вспомнил он те золотые дни, в последний раз в сандомирском
замке повеяло европейским воздухом. Беспечность, честолюбивые мечты - это
вызывало у него снисходительную усмешку, но как сладко звучали в ушах
умиравшего Генриха слова: "Прованс", "Тулуза", "Испания". И с щемящей
нежностью он представлял себе маленькую Дуселину, дочурку некогда любимой
им женщины, думал о том, как эта крошка одиноко умирала в мрачных,
раскаленных от зноя стенах монастыря. Он заказал за упокой ее души
двенадцать молебнов в костеле святого Иакова, который был уже почти
закончен. По просьбе брата. Казимир присутствовал на всех этих молебнах и
молился за душу никому тут не ведомой графинечки, родившейся в далеких
южных краях и погребенной под сенью серых олив.
Бог весть почему, князь Генрих воображал себе, что мог бы повенчать
Дуселину с Лешко, сыном Болеслава. Он часто думал об этом мальчике,
расспрашивал о нем Казимира Лешко жил в Плоцке и, как говорили, не
охотник был ни до меча, ни до книг - хворый был паренек, все считали, что
не жилец он на этом свете.
О Верхославе князь не думал, даже не молился за упокой ее души. И
вместе с ее образом исчезло из его мыслей все то, что когда-то казалось
ему важным. Не вспоминал он ни кесаря Фридриха, ни пруссов, ни братьев
своих, не смотрел уже в ту сторону, куда стремятся воды Вислы. Но тем
явственней видел он красоту простого, обыденного мира, который его
окружал. Ему нравилось слушать игру на гуслях, а однажды он попросил,
чтобы Тэли ему спел, но Тэли был далеко, в монастыре святого Бартоломея, и
в это время распевал псалмы над зеленой гладью холодного озера, быть
может, и не вспоминая уже о князе сандомирском. Лестко жил у Болеслава в
Кракове, - Генрих на него не держал зла. А Герхо похоронили в земле
пруссов. Остался лишь старый Готлоб, он ходил за князем и все расхваливал
ему своего сына, учтиво кланяясь и шаркая.
Единственной отрадой Генриха были облака, которые он видел в открытое
окно, - белые они были, а порой темнели, и тогда падал из них дождь.
Генрих думал: как жаль, что люди поглощены своими заботами и не замечают,
сколь прекрасен мир. Изредка проносились перед ним тени великих предков, и
тем прискорбней было видеть всех этих ничтожных людишек, которые
копошились вокруг него и, обуреваемые алчностью, грызлись из-за каждого
куска. В ту пору уже начали поговаривать о каком-то свирепом народе,
который теснил печенегов и половцев и, продвигаясь от морского побережья,
напирал на Русь. Генриху казалось, что сейчас самое время позаботиться об
объединении, однако он знал, что никто не станет этим заниматься.
И все же ему хотелось думать, что когда-нибудь люди вновь вспомнят об
этом что придет время, земля польская раскинется просторно и привольно,
как ширь морская что не будет в Европе кесаря, равенство воцарится на
земле, и все люди преклонят колени перед престолом Христовым. И он горячо
молился об этом.
То было его последнее земное помышление.
Но перед смертью он еще сошел со своего ложа, спустился в каменный
подвал и вынул из ларца корону, покоившуюся на горностаевой мантии княгини