Новое вино, влитое в старые мехи.
Над бело-желтым Смольным суровый ветер с Финского залива нес тучи, трепал флаг
победившей революции, а в бывшем Зимнем дворце, в Эрмитаже, под охраной
гранитных атлантов, в темноватом зале испанской живописи, плохо освещенная и
совсем незаметная, дожидалась нас Мадонна Моралеса, которую ключик считал лучшей
картиной мира, и мы со штабс-капитаном снова - в который раз! - прошли по
обветшавшему, скрипящему дворцовому паркету мимо этой маленькой темной картины в
старинной золоченой раме, как бы прощаясь навсегда с нашей молодостью, с нашей
жизнью, с нашей Мадонной.
Вот каким обыкновенным и незабываемым возник передо мной образ штабс-капитана
среди выгорающей дребедени гнилых мещанских домиков, охваченных дымным пламенем,
над которым возвышалась, отражаясь в старом подмосковном пруде, непомерно
высокая бетонная многочленистая Останкинская телевизионная башня - первый
выходец из таинственного Грядущего.
...возле бывшего Брянского вокзала на месте скопления лачуг раскинулся новый
прекрасный парк, проезжая мимо которого, с поразительной отчетливостью вижу я
мулата в нескольких его ипостасях, в той нелогичной последовательности, которая
свойственна свободному человеческому мышлению, живущему не по выдуманным законам
так называемого времени, хронологии, а по единственно естественным, пока еще не
изученным законам ассоциативных связей.
...вижу мулата последнего периода - постаревшего, но все еще полного любовной
энергии, избегающего лишних встреч и поэтому всегда видимого в отдалении, в
конце плотины переделкинского пруда, в зимнем пальто с черным каракулевым
воротником, в островерхой черной каракулевой шапке, спиной к осеннему ветру,
несущему узкие, как лезвия, листья старых серебристых ветел.
Он издали напоминал стручок черного перца - как-то ужасно не совпадающий с
опрокинутым отражением деревни на той стороне самаринского пруда.
...весь одиночество, весь ожидание.
В тот день он был гостеприимен, оживлен, полон скрытого огня, как мастер,
довольный своим новым творением. С явным удовольствием читал он свою прозу, даже
не слишком мыча и не издавая странных междометий глухонемого демона.
Все было в традициях доброй старой русской литературы: застекленная дачная
терраса, всклокоченные волосы уже седеющего романиста, слушатели, сидящие вокруг
длинного чайного стола, а за стеклами террасы несколько вполне созревших рослых
черноликих подсолнечников с архангельскими крыльями листьев, в золотых нимбах
лепестков, как святые, написанные альфреско на стене подмосковного пейзажа с
сельским кладбищем и золотыми луковками патриаршей церкви времен Ивана Грозного.
Святые подсолнечники тоже пришли послушать прозу мулата.
А вот он на крыше нашего высокого дома в Лаврушинском переулке, против
Третьяковской галереи, ночью, без шапки, без галстука, с расстегнутым воротником
сорочки, озаренный зловещим заревом пылающего где-то невдалеке Зацепского рынка,
подожженного немецкими авиабомбами, на фоне черного Замоскворечья, на фоне
черного неба, перекрещенного фосфорическими трубами прожекторов противовоздушной
обороны, среди бегающих красных звездочек зенитных снарядов, в грохоте фугасок и
ноющем однообразии фашистских бомбардировщиков, ползущих где-то вверху над
головой.
Мулат ходил по крыше, и под его ногами гремело кровельное железо, и каждую
минуту он был готов засыпать песком шипящую немецкую зажигалку, брызгающую
искрами, как елочный фейерверк.
Мы с ним были дежурными противовоздушной обороны. Потом он описал эту ночь в
своей книге "На ранних поездах".
"Запомнится его обстрел. Сполна зачтется время, когда он делал, что хотел, как
Ирод в Вифлееме. Настанет новый, лучший век. Исчезнут очевидцы..."
Не знаю, настал ли в мире лучший век, но очевидцы исчезали один за другим. Исчез
и мулат - великий очевидец эпохи. Но я помню, что среди ужасов этой ночи в
мулате вдруг вспыхнула искра юмора. И он сказал мне, имея в виду свою квартиру в
самом верхнем этаже дома, а также свою жену по имени Зинаида и зенитное орудие,
установленное над самым его потолком:
"Наверху зенитка, а под ней Зинаидка".
Для него любая жизненная ситуация, любой увиденный пейзаж, любая отвлеченная
мысль немедленно и, как мне казалось, автоматически превращались в метафору или
в стихотворную строчку. Он излучал поэзию, как нагретое физическое тело излучает
инфракрасные лучи.
Однажды наша шумная компания ввалилась в громадный черный автомобиль с горбатым
багажником. Меня с мулатом втиснули в самую его глубину, в самый его горбатый
зад. Автомобиль тронулся, и мулат, блеснув белками, смеясь, предварительно
промычав нечто непонятное, прокричал мне в ухо:
- Мы с вами сидим в самом его мозжечке!
Он был странно одет. Совсем не в своем обычном европейском стиле: брюки,
засунутые в голенища солдатских сапог, и какая-то зеленая фетровая шляпа с
нелепо загнутыми полями, как у чеховского Епиходова в исполнении Москвина.
Мы все были навеселе, и мулат тоже.
Вы хотите еще что-нибудь узнать о мулате? Я устал. Да и время лекции исчерпано.
Впрочем, если угодно, несколько слов.
Я думаю, основная его черта была чувственность: от первых стихов до последних.
Из ранних, мулата-студента:
"...что даже антресоль при виде плеч твоих трясло"... "Ты вырывалась, и чуб
касался чудной челки и губ-фиалок"...
Из последних:
"...под ракитой, обвитой плющом, от ненастья мы ищем защиты. Наши плечи покрыты
плащом, вкруг тебя мои руки обвиты. Я ошибся. Кусты этих чащ не плющом перевиты,
а хмелем. Ну - так лучше давай этот плащ в ширину под собою расстелем"...
В эту пору он уже был старик. Но какая любовная энергия!
Вот он стоит перед дачей, на картофельном поле, в сапогах, в брюках,
подпоясанных широким кожаным поясом офицерского типа, в рубашке с засученными
рукавами, опершись ногой на лопату, которой вскапывает суглинистую землю. Этот
вид совсем не вяжется с представлением об изысканном современном поэте, так же
как, например, не вязались бы гладко выбритый подбородок, элегантный пиджачный
костюм, шелковый галстук с представлением о Льве Толстом.
Мулат в грязных сапогах, с лопатой в загорелых руках кажется ряженым. Он играет
какую-то роль. Может быть, роль великого изгнанника, добывающего хлеб насущный
трудами рук своих. Между тем он хорошо зарабатывает на своих блестящих переводах
Шекспира и грузинских поэтов, которые его обожают. О нем пишут в Лондоне
монографии. У него автомобиль, отличная квартира в Москве, дача в Переделкине.
Он смотрит вдаль и о чем-то думает среди несвойственного ему картофельного поля.
Кто может проникнуть в тайны чужих мыслей? Но мне представляется, что, глядя на
подмосковный пейзаж, он думает о Париже, о Французской революции. Не исключено,
что именно в этот миг он вспоминает свою некогда начатую, но брошенную пьесу о
Французской революции.
Не продолжить ли ее? Как бишь она начиналась?
"В Париже. На квартире Леба. В комнате окна стоят настежь. Летний день. В
отдалении гром. Время действия между 10 и 20 мессидора (29 июня -8 июля) 1794
года. Сен-Жюст: - Таков Париж. Но не всегда таков. Он был и будет. Этот день,
что светит кустам и зданьям на пути к моей душе, как освещают путь в подвалы, не
вечно будет бурным фонарем, бросающим все вещи в жар порядка, но век пройдет, и
этот теплый луч, как уголь, почернеет, и в архивах пытливость поднесет свечу к
тому, что нынче нас слепит, живит и греет, и то, что нынче ясность мудреца,
потомству станет бредом сумасшедших".
Октябрьская революция была первой во всей мировой истории, совершенно не похожей
на все остальные революции мира. У нее не было предшественниц, если не считать
Парижской коммуны.
Не имея литературных традиций для ее изображения, многие из нас обратились не к
Парижской коммуне, а к Великой французской революции, имевшей уже большое
количество художественных моделей. Может быть, только один Александр Блок
избежал шаблона, написав "Двенадцать" и "Скифов", где русская революция была
изображена первично.
Попытки почти всех остальных поэтов - кроме Командора - были вторичны. Несмотря
на всю свою гениальность, мулат принадлежал к остальным. Он не сразу разгадал
неповторимость Октября и попытался облечь его в одежды Французской революции,
превратив Петроград и Москву семнадцатого и восемнадцатого годов в Париж Сен-
Жюста, Робеспьера, Марата.
Кто из нас не писал тогда с восторгом о зеленой ветке Демулена, в те дни, когда
гимназист Канегиссер стрелял в Урицкого, а Каплан отравленной пулей - в Ленина,
и не санкюлоты в красных фригийских колпаках носили на пиках головы
аристократов, а рабочие Путиловского завода в старых пиджаках и кепках,
перепоясанные пулеметными лентами, становились на охрану Смольного.
Быть может, неповторимость, непохожесть нашей революции, темный ноябрьский фон
ее пролетарских толп, серость ее солдатских шинелей, чернота матросских
бушлатов, георгиевских лент черноморцев, питерские и московские предместья, так
не похожие на литературную яркость Парижа 1794 года, и были причиной многих
наших разочарований.
Столкновение легенды с действительностью, "Марсельезы" с "Интернационалом".