Солдатская служба на вольном воздухе. Весьма возможно, что она пойдет вам на
пользу и вы выкарабкаетесь.
- Слушаюсь, господин гофрат.
- Ну, а вы, молодой человек из штатских? Вы тоже с ним?
Теперь приходилось отвечать Гансу Касторпу. Он стоял такой же бледный,
как год назад при осмотре, в результате которого был принят в санаторий,
стоял на том же самом месте, что и тогда, и снова совершенно отчетливо было
видно, как сердце его пульсирует между ребрами. Он сказал:
- Это будет целиком зависеть от вашего заключения, господин гофрат.
- Моего заключения? Ладно! - И, протянув его к себе за руку, Беренс
стал выслушивать и выстукивать. Он не диктовал. Все шло довольно быстро.
Кончив, он сказал:
- Можете ехать.
Ганс Касторп, заикаясь, пролепетал:
- Как... то есть? Разве я здоров?
- Да, здоровы. Об очажке в левой верхушке больше не приходится
говорить. Ваша температура не имеет к нему никакого отношения. Откуда она,
даже затрудняюсь вам сказать. Полагаю, что она ровно ничего не означает. Так
что с моей стороны препятствий нет, можете ехать.
- Но... господин гофрат... Может быть, это вы сейчас не всерьез
говорите?
- Не всерьез? То есть как? Вы что думаете? Обо мне в частности думаете,
хотел бы я знать? За кого вы меня принимаете? За содержателя дома свиданий?
Он был в ярости. Синее лицо гофрата сделалось багрово-фиолетовым от
прилива крови, уголок верхней губы под коротко подстриженными усиками
вздернулся еще выше, обнажив зубы, и он уже пригибал голову, как бык,
выпучив на Ганса Касторпа свои слезящиеся, налитые кровью глаза.
- Я вам не позволю! - кричал он. - Во-первых, я никакой не содержатель,
не владелец! Я здесь служащий! Я врач! Только врач, понимаете вы?! А не
какой-нибудь сводник! Не какой-нибудь синьор Аморозо{108} с виа Толедо из
прекрасного Неаполя, понимаете вы?! Я слуга страждущего человечества! А если
вы изволите иметь иное представление о моей персоне, то можете оба
отправляться к чертовой бабушке, в болото или к свиньям, по собственному
усмотрению! Скатертью дорожка!
Большими шагами направился он к двери, ведущей в приемную
рентгеновского кабинета, рванул ее и с шумом за собой захлопнул.
Братья растерянно обернулись к доктору Кроковскому, но тот уткнулся
носом в свои карточки и, казалось, весь ушел в них. Они наспех кое-как
оделись. На лестнице Ганс Касторп сказал:
- Вот ужас-то! Ты когда-нибудь видел его таким?
- Нет, таким еще никогда. Он разбушевался, как большой генерал. В таких
случаях ничего другого не остается, как соблюдать безукоризненную
корректность и дать грозе пронестись. Конечно, он раздражен этой историей с
Полипраксиосом и Нольтинг. Но ты заметил, - продолжал Иоахим, и видно было,
как радость одержанной победы подымается в нем и распирает ему грудь, - ты
заметил, как он сразу сбавил тон и капитулировал, когда понял, что я не
шучу? Нужно только твердо держаться, не дать себя сбить. Теперь у меня
имеется какое-никакое, а разрешение - он сам сказал, что я скорее всего
выкарабкаюсь и через неделю двинемся... через три недели я буду в полку, -
поправился он, выводя из игры Ганса Касторпа и относя вырвавшиеся в
радостном возбуждении слова только к самому себе.
Ганс Касторп промолчал. Он ничего не сказал ни о полученном Иоахимом
"разрешении", ни о разрешении, данном ему, которое тоже не мешало обсудить.
Он готовился к процедуре лежания, сунул градусник в рот, быстрыми уверенными
движениями, с искусством, доведенным до совершенства, в полном соответствии
с освященной здесь практикой, о которой и понятия не имеют на равнине,
завернулся в оба одеяла верблюжьей шерсти и замер, укутанный и неподвижный
как колода, в удобном своем шезлонге среди холодной сырости надвигавшегося
раннего осеннего вечера.
Низко нависли дождевые тучи, фантастический флаг был спущен, кое-где на
мокрых ветках большой пихты еще лежали клочья снега. Снизу, с общей галереи,
откуда более года назад впервые до его слуха донесся голос господина
Альбина, подымался приглушенный шум болтовни, а лицо и руки принимавшего
процедуру все сильнее коченели от мозглого холода. Но он к этому привык и
был благодарен здешнему, давно ставшему единственно для него мыслимым
положению в жизни за дарованное ему право лежать в укромном уголке и
размышлять обо всем.
Итак, решено, Иоахим уезжает. Радамант его отпустил - не rite, не как
вполне здорового, но все же отпустил, отчасти даже одобрив проявленную им
твердость духа. Он отправится вниз по узкоколейке в Ландкварт, в Романсхорн,
пересечет широкое бездонное озеро, по которому в балладе проскакал всадник,
и через всю Германию поедет домой. Он будет жить там, в равнинном мире,
среди людей, которые и понятия не имеют о том, как следует жить, ничего не
знают о градусниках, об искусстве заворачивания в одеяла, о спальных мешках,
о троекратных обязательных прогулках, о... даже трудно сказать, трудно
перечислить все, чего люди там не знают, но мысль, что Иоахим, после
проведенных здесь наверху полутора с лишним лет, вынужден будет жить среди
непосвященных - мысль эта, относившаяся к одному лишь Иоахиму и разве что
очень отдаленно, в виде некоего допущения приложимая и к нему, Гансу
Касторпу, - привела его в такое расстройство, что он зажмурил глаза и
замахал рукой. "Невозможно, невозможно", - пробормотал он.
Но если это невозможно, - значит, он должен остаться и жить здесь
наверху один, без Иоахима? Да, должен. До каких же пор? До тех пор, пока
Беренс не отпустит его как вполне здорового, не отпустит всерьез, а не так,
как сегодня. Но, во-первых, срок этот был настолько неопределенен, что перед
его необозримостью оставалось только развести руками, как это в свое время
сделал Иоахим, и, во-вторых, спрашивалось: станет ли тогда невозможное более
возможным? Скорее напротив. И если до конца быть честным с самим собой, то
сейчас ему подавали руку помощи, сейчас, когда невозможное было не совсем
невозможным, каким оно станет впоследствии, ему предлагались опора и
вожатый, благодаря самовольному отъезду Иоахима, на трудном пути вниз, на
равнину, который ему одному ввек не отыскать. О, как гуманист и педагог
станет призывать его ухватиться за руку и пойти за вожаком, когда гуманист и
педагог узнает о такой возможности! Ведь господин Сеттембрини был глашатаем
идей и сил, к которым, конечно, стоило прислушаться, впрочем не
безоговорочно и не только к ним, но и к другим идеям и силам. Да и с
Иоахимом обстояло так же. Иоахим солдат, и этим все сказано. Он уезжает
почти в то самое время, когда пышногрудая Маруся должна возвратиться (ее
приезда ждали, как известно, к первому октября), тогда как ему, штатскому
Гансу Касторпу, отъезд потому и представлялся невозможным, что он должен
дождаться Клавдии Шоша, о возвращении которой пока даже и разговора нет. "Я
придерживаюсь иного мнения", - сказал Иоахим, когда Радамант обвинил его в
дезертирстве, что в отношении Иоахима представлялось лишь пустопорожней
болтовней со стороны хандрившего гофрата. Но для него, для штатского, дело
обстояло иначе. Для него - о, несомненно, так это и было! Ведь чтобы вырвать
из сумбура чувств эту мысль, он и лег сегодня на балкон в мокрядь и холод, -
для него и впрямь было бы дезертирством, воспользовавшись оказией,
самовольно или полусамовольно бежать на равнину, бежать от чувства растущей
ответственности, которая в нем всякий раз возникала при созерцании высшей
формы органической жизни, именуемой Homo Dei, дезертирством и изменой по
отношению к тяжелым и жгучим, непомерным для его слабых сил и все же
волнующе-блаженным обязанностям "править", каким он предавался здесь, на
балконе, и среди цветущей синевы своего уголка возле мостика.
Он выхватил изо рта градусник, выхватил с такой поспешностью, как лишь
однажды в жизни, когда впервые пользовался этим изящным инструментом,
проданным ему старшей сестрой, и с таким же нетерпением, как тогда,
склонился над ним. Меркурий здорово взлетел, он показывал тридцать семь и
восемь, даже почти девять.
Ганс Касторп сбросил с себя одеяла, вскочил и быстро прошелся по
комнате, к двери в коридор и обратно. Потом, снова заняв горизонтальное
положение, тихонько окликнул Иоахима и осведомился о его кривой.
- Я больше не меряю, - ответил Иоахим.
- А у меня темпы, - сказал Ганс Касторп, коверкая слово на манер фрау
Штер на что Иоахим за своей стеклянной перегородкой ничего не ответил.
И позже Иоахим ничего не сказал ни в этот день, ни в следующий, не
пытался завести разговор о планах и намерениях брата, которые, при краткости
назначенного к отъезду срока, должны были сами собой обнаружиться в
действиях или в бездействии, как оно и случилось, а именно в бездействии.
Видимо, Ганс Касторп придерживался воззрений квиетистов, считавших, что
действовать значит гневить бога, которому одному угодно действовать. Во
всяком случае, вся активность Ганса Касторпа в эти дни свелась к посещению
Беренса, к повторной беседе, о которой Иоахим был осведомлен, а ход и
результаты которой знал наперед до мелочей. Двоюродный брат заявил, что
берет на себя смелость более доверять прежним многократным советам гофрата
оставаться здесь до полного излечения, с тем чтобы не было больше надобности
возвращаться, чем словам, сказанным сгоряча в минуту раздражения ведь у
него 37,8 и он не может считать себя отпущенным rite, и если недавнее
заключение гофрата не следует понимать как своего рода изгнание, меру, к
которой он, насколько ему известно, не подавал повода, то по зрелом
размышлении и действуя сознательно в противоположность Иоахиму Цимсену, он
решил еще остаться здесь, пока окончательно не избавится от инфекции. На что
гофрат скорее всего ответил: "Bo *, вот и прекрасно!" и "Какие же тут могут
быть обиды!" и "Это самое разумное", и: он сразу определил, что из Ганса
Касторпа получится более талантливый пациент, чем из того непоседы-вояки. И
так далее и тому подобное.
______________
* Хорошо (франц.).
Так примерно, по весьма недалеким от истины предположениям Иоахима,
протекала беседа, и потому он ничего не сказал, лишь молча установил, что