шe.- Вижу, брат, что ты политичные и гражданские дела
столь остро знаешь, сколь медведь играть на органах...
И, отвернувшись, сделал знак шутам. Они опять за-
галдели. Князь Меншиков, пьяный, с другими вельмо-
жами пустился в пляс.
Царевич все еще что-то говорил, кричал срывающимся
голосом. Но отец, не обращая на него внимания, прито-
пывал, прихлопывал, подсвистывал пляшущим:
Тары-бары, растобары,
Белы снеги выпадали,
Серы зайцы выбегали.
Ой, жги! Ой, жги!
И лицо у него было солдатское, грубое - лицо того,
кто писал: "неприятелю от нас добрый трактамент был,
что и младенцев немного оставили".
Запыхавшийся от пляски Меншиков остановился вдруг
перед царевичем, руки в боки, с наглою усмешкою, в ко-
торой отразилась усмешка царя.
- Эй, царевич!-крикнул светлейший, произнося "царе-
вич", по своему обыкновению, так, что выходило "псаревич".
- Эй, царевич Федул, что ты губы надул? Ну-ка,
с нами попляши!
Алеша побледнел, схватился за шпагу, но тотчас
опомнился и, не глядя на него, проговорил сквозь зубы:
- Смерд!..
- Что? Что ты сказал, щенок?..
Царевич обернулся, посмотрел ему прямо в глаза и
произнес громко:
- Я говорю: смерд! Смерда взгляд хуже брани...
В то же мгновение мелькнуло перед Алешею искажен-
ное судорогой лицо батюшки. Он ударил сына по лицу
так, что кровь полилась изо рта, из носу; потом схватил
его за горло, повалил на пол и начал душить. Старые
сановники, Ромодановский,. Шереметев, Долгорукие, ко-
торым царь сам поручил удерживать его в припадках
бешенства, бросились к нему, ухватили за руки, оттащили
от сына - боялись, что убьет.
Дабы "учинить сатисфакцию" светлейшему, царевича
выгнали из дома и поставили на караул у дверей, как
ставят в угол школьника. Была зимняя ночь, мороз и вьюга.
Он - в одном кафтане, без шубы. На лице слезы и кровь
замерзали. Вьюга выла, кружилась, точно пела и пля-
сала, пьяная. И за освещенными окнами дома, тоже пля-
сала и пела пьяная старая шутиха, князь-игуменья Ржев-
ская. С диким воем вьюги сливалось дикая песня:
Меня матушка плясамши родила,
А крестили во царевом кабаке,
А купали во зеленыим вине.
Такая тоска напала на Алешу, что он готов был раз-
мозжить себе голову о стену.
Вдруг, в темноте, кто-то сзади подкрался к нему, на-
кинул на плечи шубу, потом опустился перед ним на колени
и начал целовать ему руки-точно лизал их ласковый пес.
То был старый солдат Преображенской гвардии, случай-
ный товарищ Алеши по караулу, тайный раскольник.
Старик смотрел ему в глаза с такою любовью, что,
видно, готов был за него отдать душу свою, и плакал, и
шептал, словно молился за него.
- Государь царевич, свет ты наш батюшка, солнышко
красное! Сиротка бедненький-ни отца, ни матери. Со-
храни тебя Отец Небесный, Матерь Пречистая!..
Отец бивал Алешу не раз, и без чинов кулаками, и
по чину дубинкою. Царь делал все по-новому, а сына бил
по-старому, по Домострою о. Сильвестра, советника царя
Грозного, сыноубийцы:
"Не дай сыну власти в юности, но сокруши ребро,
донележе ростет; аще бо жезлом его биеши, то не умрет,
но здравее будет".
Алеша чувствовал животный страх побоев - "убьет,
искалечит" - но к душевной боли и стыду привык. По-
рой загоралась в нем злобная радость. "Ну, что ж, бей!
Не меня, себя срамишь"- как будто говорил он отцу,
глядя на него бесконечно-покорным и бесконечно-дерзким
взглядом.
Но, должно быть, отец догадался об этом; он пре-
кратил побои и придумал злейшее: перестал говорить с
ним вовсе. Когда Алеша сам заговаривал,- молчал, точно
не слышал, и глядел на него, как на пустое место. Молча-
ние длилось недели, месяцы, годы. Он чувствовал его
всегда, везде, и с каждым днем оно становилось все не-
стерпимее. Оскорбительнее всякой брани, страшнее вся-
ких побоев. Оно казалось ему медленным убийством -
такою жестокостью, которой не простят ни люди, ни Бог.
Это молчание было конец всего. Дальше - ничего,
кроме мрака, и во мраке - мертвое, неподвижное, точно
каменная маска, лицо батюшки, каким видел он его в послед-
ний раз. И мертвые слова из мертвых уст: "Яко уд ган-
гренный отсеку, как со злодеем поступлю!" .....
Нить воспоминаний оборвалась. Он очнулся и открыл
глаза. Ночь все так же тиха; так же синеют белые башни
соборов; золотые главы тускло серебрятся в черном звезд-
ном небе; млечный путь слабо мерцает. И в дуновении
горней свежести, ровном, как дыхание спящего, с неба на
землю сходит предчувствие вечного сна - тишина беско-
нечная.
Царевич испытывал в это мгновение как будто уста-
лость всей своей жизни; спину, руки, ноги, все члены ло-
мило; кости ныли от усталости.
Хотел встать, но не было сил, только руки поднял к
небу и простонал, точно позвал Того, Кто мог ответить:
- Боже мой! Боже мой!..
Но никто не ответил. Молчанье было на земле и на
небе, как будто и Отец Небесный покинул его, так же,
как земной.
Он закрыл лицо руками, склонился головой на камен-
ную лавку и заплакал, сначала тихо, жалобно, как пла-
чут брошенные дети; потом - все громче и громче, все
безумнее. Рыдал и бился головой о камни и кричал от
обиды, от возмущения, от ужаса. Плакал о том, что нет
отца - и в этом плаче был вопль Голгофы, вечный вопль
Сына к Отцу:
Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил?
Вдруг услышал, как тогда, зимнею ночью, на карауле,
что кто-то в темноте подошел к нему, склонился и обнял.
То был о. Иван, старый ключарь Благовещенский.
-Что ты, родимый? Господь с тобой! Кто обидел
тебя, светик мой?..
- Отец!.. Отец!..- мог только простонать Алеша.
Старик понял все. Тяжело вздохнул, помолчал, по-
том зашептал с такою безнадежною покорностью, что,
казалось, устами его говорит сама дряхлая мудрость веков.