Павел Нилин.
Интересная жизнь
вышагивал по просторной кухне среди пестрых суетящихся кур.
годовалый голенький Николка.
чуть повыше правой брови.
напоминавший безоблачную пору детства.
заметно? Ну как сказать? В свое время, особенно в ранней молодости, мне
это было очень заметно. И доставляло немалые огорчения. Моя покойная мама,
светлой памяти Варвара Маркиановна, народившая и выкормившая нас
восьмерых, в простодушии своем полагала, что и в косоголовости моей
повинен тот петух. Хотя едва ли. Были, вероятно, и другие прискорбные
обстоятельства... Только не пишите, пожалуйста, как это уже было однажды
напечатано, будто бы я выходец из беднейшей крестьянской семьи (кстати,
слово-то какое - выходец!), что предки мои чуть ли не по миру ходили. Нет,
это неправда. А жизнь, мне думается, всякую жизнь следует описывать в
единственном случае, когда есть надежда, что в описании непременно будет
присутствовать правда. И, стало быть, люди, узнающие эту жизнь, смогут
что-нибудь почерпнуть из нее. И чему-нибудь даже научиться. Не только на
ее достоинствах, но и на ошибках и недостатках. У меня их, кстати сказать,
немало. И с возрастом недостатки мои, к сожалению, не становятся менее
заметными. Хотя косоголовость вот как будто сглаживается. Во всяком
случае, фотографы уже не так реалистично изображают меня, как раньше. И вы
тоже тут добавили в вашем очерке кое-что хорошее о моей внешности. Нет,
нет, я не возражаю. Мне даже приятно, что вы меня так представили
читателю, в таком выгодном, я бы сказал, свете. Однако, откровенно говоря,
есть все-таки и в вашем очерке какой-то недобор, потому что жизнь, когда
ее вот так добросовестно взвешиваешь, - Бурденко протянул свою
короткопалую руку ладонью вверх, будто в самом деле взвешивая на ладони
что-то не очень легкое, - оказывается значительно весомее, острее,
противоречивее, чем это удается изобразить даже самым талантливым
очеркистам. И остроту, по-моему, не надо бы сглаживать.
из воспоминаний не самое выгодное для себя и даже вовсе не выгодное.
Бывало похоже, что на старости лет он вглядывается в собственную жизнь с
некоторым удивлением и иногда как бы с досадой.
Если вам повезет, вы переживете меня. Ну да, конечно, переживете. Вот
тогда вы сможете еще раз написать обо мне. Если, конечно, будет желание и
смысл. Вот тогда вы сможете, так сказать, максимально приблизиться к
истине. Не надо будет делать мне комплименты. Можно будет рассказать и
что-нибудь такое. - Он усмехнулся и тотчас же посуровел. - У меня будет к
вам только одна просьба. Не пишите, пожалуйста, ничего излишне слезливого
о моем якобы несчастном детстве и моей ранней юности, как пишут некоторые.
Им, видимо, надо это для контрастов. Вот, мол, глядите, из какой трясины
нищеты и бедности выбрался к свету некий профессор. И что это за нелепое у
нас обыкновение теперь - во имя контрастов до и после - изображать наше
прошлое в столь мрачных тонах, что даже противно. Во-первых, часто лживо
это, а во-вторых, унизительно для самой нашей родины. Уж если до такой
степени была дремуча и дика Россия, так непонятно, откуда взялись Пушкин и
Сеченов, Менделеев и Толстой, Чайковский и наш незабвенный Пирогов. Нет,
тут явно перехватывают некоторые. И в моем детстве все было вроде так, как
описывается, и в то же время не так. Не совсем так. И больше всего не так.
Был и петух, памятно клюнувший меня в лоб. Была и бедность. Но сверх того
- прежде всего - была в моем детстве поэзия, без которой невозможна жизнь.
Была моя тетка Лариса Карповна - замечательная певунья и мастерица шить
дамские платья, моя веселая бабушка Матрена Ивановна - удивительная
рассказчица и всепросмешница. Был певец маляр Одранов и художник-самоучка
Иван Васильевич Жуков, у которого в раннем детстве я учился петь и
рисовать. Были интересные книги и журналы, которые выписывал мой отец.
Была вечно деятельная и неунывающая моя родня. Были луга и речки, леса и
холмы, среди которых мы жили. Были веселые и таинственные святки, шумные,
весенние базары и народные карусели. Да мало ли что еще было. И был наш
уютный домик в живописной Каменке, в Пензенской губернии, в
Нижне-Ломовском уезде, где отец мой служил у помещика Воейкова сперва,
кажется, писарем, а потом управляющим небольшой экономией.
шагами. И сейчас, когда я снова хочу написать уже о покойном Бурденко, мне
снова видятся его то угрюмо-задумчивые, то несердито-насмешливые глаза за
стеклами очков в старомодной оправе. И опять я отчетливо слышу его
глуховатый настойчивый голос, еще не расстроенный и не заглушенный тяжким
нездоровьем.
хорошее обязано забивать горькое. Иначе невозможна жизнь. Иначе она просто
бессмысленна. Не знаю, как вам, а мне до сих пор сладостно снится детство.
И я с удовольствием вспоминаю наш домик в Каменке.
БУДТО Я ТОЛЬКО НАЧИНАЮ ЖИТЬ
дети: мальчики и девочки, братья и сестры. Они были в стареньких шубейках,
в шапках, в валенках. За плечами у них болтались ученические сумки, в
руках на веревочках они держали пузырьки с чернилами. Осторожно держали,
чтобы не расплескать. И гурьбой шли в школу.
совсем маленький мальчик, лет пяти, в огромных отцовских закатанных
валенках. В таких огромных, что можно было бы свободно обходиться без
штанов.
слезы, потом смотрел в ту сторону, где, все уменьшаясь и уменьшаясь, еще
чернели на нежно-белом пушистом снегу шубейки братьев и сестер, и бежал за
ними, охваченный волнением невыразимым.
бился, как птичка, попавшая в силок, кричал. Валенки держали его. Но, на
счастье, встречался прохожий.
такой прохожий. Он, смеясь, извлекал из снега тщедушного мальчика, затем,
держа его под мышкой, вытаскивал валенки.
спустя. И все-таки будет спешить все дальше, все вперед - уже не по снегу,
а, торжественно говоря, по долинам жизни, по ее косогорам и многочисленным
буеракам. Будет задыхаться от того, что слабеет сердце. Будет терять слух
и зрение. И даже дар речи. И все равно будет неуклонно продвигаться
вперед.
соблазняя почти у края могилы неотразимо жгучим своим откровением.
дверей школы.
сказал тебе ясным русским языком, что для школы ты еще, к сожалению,
слишком молод...
заплакать, что учительское сердце смягчалось.
учитель. - У нас сегодня будет богослужение о в бозе почившем государе
нашем императоре. Ты можешь, пожалуй, остаться.
третьем часу пополудни, в Санкт-Петербурге, на набережной Екатерининского
канала, против сада Михайловского дворца.
Федорович Бурденко, приехавший в Каменку погостить из города Верхнего
Ломова.
заправила и затеплила лампады у образов.
Николку, раньше всех вернувшегося из школы. - И где же ты был, прохвост? И
отчего ревешь?
первоначальных представлений. И на него повеяло ужасом из этого
необъятного мира, где могут убить даже такого, как царь, о всеобъемлющем
могуществе которого так много говорили.
царе, само слово "царь" усваивалось как нечто священное и грандиозное. И