конечно, было сделано правильно, как и следовало, завтра Натахе некогда
будет с этим возиться, и все же Касьяна неприятно кольнуло от этой Натахиной
расторопности, будто она заведомо, еще не зная, возьмут его или не возьмут,
не видя еще повестки, выпроваживала его из дому.
- Куда столько портянок? - скользнул он взглядом по замашковым кустам.-
Ладно б и пару.
Он еще раз оглядел свое белье и вдруг распознал висевшие меж ним
детские вещицы. Это были Митюнькины и Сергунковы штанишки, те самые, которые
Натаха сшила к покосному празднику. Крошечные, жалкие от своей стираной
измятости и ссохлости, с лопоухо вывороченными карманами, с немастными
пуговицами на ширинках, они теснились и беззащитно льнули к его аршинной
рубахе: Сергунковы - к левому рукаву, Митюнькины - к правому, словно бы
хотели в последний раз побыть рядом с отцовской одежей. Для стороннего глаза
не было в том ничего особенного - висят тряпки, ну и ладно, какая разница,
как их ни развесь. Но Касьяну давно известны все эти Натахины дотошности.
Все-то она старается сделать со своим распорядком: щей в обед и тех не
нальет как попало, а сперва обязательно Касьяну, потом непременно
старшенькому, после него Митюньке, затем свекрови, а тогда уж себе плеснет,
что останется. И в том, как нынче было определено каждой вещи свое место на
веревке - его, Касьяново, вместе с детским,- он, теплея душой и полнясь
щемящей жалостью к Натахе и особенно к ребятишкам, теперь уловил этот ее
тайный умысел и понимание предопределенного часа: посчитала бы дурной
приметой развесить все это по разным местам, разлучить отца с ребятишками...
- Ужли, сказывают, и детей не щадят? - вспомнил Касьян разговор,
обдергивая и расправляя Митюнькины штанишки.- Детишек-то за што? За такое,
конечно... Сволочи.
Каганец испуганно отпрянул и заметался на припечке, когда Касьян
приоткрыл дверь. Кухня всколыхнулась и заходила зыбкими сумеречными тенями,
но вскоре светильце, будто признав хозяина, опять успокоилось, выстоялось
ровным желтым огоньком, похожим на тыквенное семечко. И здесь, как и во
дворе, пока Касьян отсутствовал, нагромоздились перемены. Даже по одному
кухонному духу чуялось, какие тут нынче раскручивались и вертелись жернова:
густо, непарно отдавало хмельной кислотцой ржаного теста, мокрыми куриными
перьями, толченым горохом, каленым подом простывающей печи, на которую все
еще не отваживались садиться налетевшие за день мухи. Стол и лавки были
захламлены чугунками и полумисками, свекольной ботвой, надерганной
прозрачно-желтой незрелой морквушкой и невесть еще чем. На посудном сундуке
у окна громоздилась дежа, укрытая старым ватником, а рядом с ней на лопушках
зябко ежились два раздетых и обезглавленных куриных тельца, тогда как сами
головки, еще в пере, в малиновых гребнях, с темными карандашиками
обрубленных шей, торчавших из белых воротничков, лежали на подоконнике. Все
это, содеянное без него, мимолетно было увидено Касьяном, когда он первым
делом сунулся поискать в висевшей одежке чего-нибудь закурить. И как часто
это бывает, когда хочешь сделать неслышно, непременно что-нибудь заденешь и
нашумишь, так и тут вышло: потянувшись в карман пиджака, Касьян уронил
колодчик рубленых дров, и те посыпались и раскатились гулко по половицам.
- Ты, што ли? - послышался из темноты запечья материн слабый, слипшийся
голос.
- Я, а то кто ж,- отозвался Касьян, подбирая полешки. Лозовые дровца
были сечены неумело, не в один взмах топора, как делал это сам Касьян, и
опять, устыдясь своей праздной отлучи, по этим жеваным, намученным дровяным
концам узнал Сергунково неловкое радение.
- Там, на загнетке, щи, поешь.
- Не хочу, мать,- отказался Касьян.
В запечье заскрипели пересохшие доски, донесся горестный вздох старого,
натруженного человека, и во сне томившегося какой-то одной неусыпной думой:
- Ох ты, осподи. Защити и помилуй.
Табаку нигде не сыскалось, за ним надо было идти в амбар, потрусить
торбу или же лезть на чердак за сухим листом, и Касьян, пошарив по посуде и
набредя на остатки кваса в каком-то глечике, утешился этой нагревшейся
осадной жижей. Потом, оставив и сбросив подранную рубаху, в одной майке
прошел в горницу.
Луна выстлала голубой холодный квадрат на полу, прихватила светом кусок
ситцевой занавески, делившей горницу на две половинки. В той, занавешенной
ее части, в кутнике, стояла его с Натахой самодельная деревянная кровать с
резаной одоленью на головных досках, а минуя ее, в глубине, за печным
выступом, были сооружены просторные полати для ребятишек.
Касьян легонько, неслышно отстранил занавеску лунный свет выбелил за
ней Натахино лицо, повернутое к нему, обездвиженное первым изморным
забытьем, с безвольно разомкнутыми губами.
В топленой избяной заперти было душно, и она, скинув с себя во сне
холстинковую простыню, лежала на боку, подобрав колени, оберегая ими живот,
мягко оплывший, как сырой неиспеченный хлебный колоб, обтянутый тесной
сорочкой. Касьян, кинув взгляд на детские полати, где, сраженнo пав,
разметав руки, спали голопопые ребятишки, широко раскатившиеся друг от
друга", подсел на край Натахиной кровати.
- Нат, а Нат...- покликал он сторожким шепотом.- Слышь-ка.
Натаха дрогнула надбровьем, подобрала губы.
- Это я...- прошептал он, следя за ее оживающими, но все еще
притворенными глазами.
Разняв веки, она молча отмаргивалась от лунного света, наверно, еще не
видя Касьяна, а только чувствуя его где-то поблизости.
- Окна бы открыла. Жарко в избе,- проговорил он, наводя подход к
разговору.- А то шла бы в сани, на свежий воздушок...
Та промолчала, безучастно глядя мимо него в окно, на луну, и Касьян по
одному этому ее взгляду понял, что не принят, что виноват, придирчиво
усмехнулся:
- Али радость какая - приборку устроили? По двору не пройтить.
Натахины губы вздрогнули, она бегло, замкнуто стрельнула в Касьяна
сузившимися зрачками и, опять ничего не ответив, натянула на себя простыню,
как перед чужим.
Касьян, тоже обидевшись, замолчал.
Было отступивший хмель, когда он сидел у колодца, здесь, в жарко
натопленной избе, вновь взыграл тошнотной мутью, и он прикрыл глаза и даже
ухватился за край кровати, когда его вдруг куда-то повело вкрадчивым, все
убыстряющимся кружевом, будто он сидел на плоско вращающемся колесе.
Мокрые волосы, принесшие ему облегчение, теперь теплой слипшейся
обмазкой неприятно обволакивали голову.
- А я тово... вишь, выпил,- повинился он, когда колесо отпустило его
своим вращением.
Он опять помолчал, ожидая, что скажет на это Натаха, но та лишь
оглядела его, смигивая неведомые ему мысли припухшими веками.
- Пьяный я, Наталья... Водку пил, бражку... что попадя. Дак а куда было
деться? Вот, погляди...
Касьян, неловко кренясь, нагнулся к чулку, поискав бумажку.
- Вот она! Клавка безносая! - усмехнулся он и старательно расправил
бумажку на коленке.- Хошь поглядеть? Ранняя дорога, казенный дом... Все тут
прописано. Послезавтра явиться с ложкой и котелком. Ну дак ложка у меня
имеется, а котелка нема... Что будем делать?
И опять не получив ответа, осторожно, опасливо покосился на жену.
Взглянул - и прикусил разбухший, непослушный язык: Натаха, закрывшись
ладонью, тихо, беззвучно плакала, всколыхиваясь большим, размягченным телом.
- Плачь не плачь теперь, не поможешь,- проговорил он, силясь разглядеть
при лунном свете чернильную военкоматскую печать.- Во, вишь припечатано! Все
как следует.
Ему было муторно слышать, как Натаха вгоняла в себя плач, не пускала
наружу, и тот гулькал в ней давкой икотой.
- А мне еще утром прислали. На, говорит, распишись в получении. Да все
не хотел тебе говорить. Реветь возьмешься. Не люблю я этого... А ты, вишь,
все одно ревешь...
- Ох! - отпустила себя Натаха тяжким смиряющим вздохом.
- Али знала уже? Гляжу, курицы порубаны.
- Да что ж тут знать? - давя всхлип, выговорила она.- Загодя знато.
- Ну, будя реветь. Не один я. Поди, из каждого двора. Афоня уж на што
нужон, могли б и погодить с ним, а тоже идет.
- Ты-то пойдешь не один, да ты-то у нас один.
- Ну да что толковать? Жил? Жил! Семью, детей нажил? Нажил! Вон они
лежат, кашееды. Да с тобой третий. Нажил - стало быть, иди обороняй. А кто
же за тебя станет? Не скажешь же Лехе: на тебе трояк або пятерку, пойди
повоюй за меня? Не скажешь.
Касьян, тяжело ворочая мыслью, говорил это не только Натахе, но и
самому себе, в чем и сам тоже нуждался в эту минуту.
Они помолчали, и Касьян уже сам про себя думал, вспоминая о том, что
говорили за Селивановым столом,- как походя лютует немец, палит все огнем,
не щадит ни малого, ни старого.
- Оно ить как,- сказал он то ли себе, то ли Натахе.- Хоть червяка
взять! Который на дерева нападает. Ко времени не устерег, не сдержал,
гадость эта вон уже где, новые ветки кутляет...
- Кабы б червь беспонятный,- уже ровнее выговорила Натаха.- А то и люди
на людей идут. Им-то чего бы? Вон какие страсти друг против друга
понавыдумали - аропланы да бомбы.
- Бомбы не бомбы, а итить все одно надо, раз уж такое взнялось.
- Ну дак али я беды не понимаю? А токмо... Ох, Кося, небось не жалезные
вы супротив-то бомб да снарядов. Одной рубахой прикрытые.
- А то не жалезный! - безголосо посмеялся Касьян, переводя разговор на
шутку.- Еще какой жалезный! Ну-кось, подвиньсь, скажу, чего про меня
дедко-то Селиван вычитал...
Натаха тяжело отползла к стене, и Касьян, обрадовавшись примирению,
прилег рядом. От этого его, однако, опять закружило, и он, крепясь, сцепив
зубы, притих.