шестнадцать лет, работает он учеником, работает недавно, - приезду его из
деревни нет полугода. Я знаю: пройдет время, Гараськин нос опустится книзу,
и, если не примет греческой формы, во всяком случае, потеряет курносые
очертания, растущий на голове лен постепенно выцветет, потемнеет - и от
пыли, и от насильно навязанного в случайной парикмахерской бриолина.
Перестанет существовать и Гараська - прежде чем стать рассудительным
Герасимом Ивановичем, он, возможно, будет некоторое время зваться Жоржем.
Я на приглашения не поддаюсь. У меня в запасе много обычных отговорок:
- А спать когда?
- Мне еще в лавку поспеть нужно...
- Уж вы там, молодые, забавляйтесь...
Гараська подошел ко мне не с приглашением, а с просьбой:
- Владимир Петрович, вы в клуб не пойдете?
- Нет. А что? - сухо отозвался я.
- Там вечер воспоминаний. Любопытно послушать, да боюсь - не все пойму.
Хотел вас попросить разъяснять непонятное.
Я и пошел: не слушать, а разъяснять.
Клуб превратили в школу ненависти. Стриженых и кудлатых девчонок и
мальчишек угощали рассказами о прошлом.
Целью разговоров было внушить молодежи ненависть к прошлому. Но до чего
же неумело это делалось! Мне казалось: собравшихся в клуб голоштанных
ребятишек добродетельно и упрямо угощают касторкой. Приглашенный рассказчик
- нашли кого пригласить! - нудно бубнил о "фараонах". Он бы еще о египетских
рассказал!
Желая добросовестно растолковать Гараське непонятное воспоминание, я
внимательно слушал доклад. Но, хотя докладчик говорил долго, все сказанное
было коротко и до смешного просто.
- Царское время - проклятое время. Революционеры гнили по тюрьмам.
Городовые и жандармы... Молодежь изнывала в непосильном труде... Проклятое
время - царское время.
Рассказ был утомительно скучен, и, однако, ребятежь походила на
насторожившихся воробьев.
"Эге! - подумал я. - Если вы послушно вылизываете с ложки касторку, то
с каким же удовольствием будете лопать сливочное масло! А раз так, я вас
угощу, оно у меня в запасе".
Обычно у нас в клубе желающих выступать немного: со сцены долго взывают
в публику, после тщетных окриков закрывают собрание и переходят к
художественной части.
На этот раз охотник говорить нашелся.
- Ребята, смотри: Морозов хочет выступать! - приветствовали меня
разрозненными восклицаниями.
- Итак, - начал я, - вам рассказали о последних днях царской власти.
Что ж, об этом знать не мешает. Я же расскажу вам, каково было рабочим,
когда хозяева были безнаказанны и когда мы существовали все порознь, - я
расскажу вам о своем детстве.
Спокойно текла быстрая Клязьма. Ребенком я любил ее. Серьезные
ребяческие забавы, изредка попадавшаяся рыбешка, сачки из грязных и
порванных штанов, упрямые, царапающиеся раки, застрявшие в прибрежных норах,
- все это было умилительно, и мы не жалели своих приятелей, попадавших в
водовороты, нас не трогали причитанья серых наших матерей, лупивших живых
детей смертным боем и плакавших над дощатыми, наскоро сколоченными гробами.
За рекою от самого берега рос широко развалившийся окрест бугор.
Рабочий поселок - угрюмый и низкорослый - можно было пройти быстро,
можно было даже, проходя поселком, не заметить ни одного домишки.
Поселок расположился на берегу реки. Над рекою к другому берегу
тянулись шаткие, вечно качающиеся мостки - детьми мы любили забираться на
середину и мерными движениями ног раскачивали трухлявые доски, - а дальше
узкая, отполированная тысячами пешеходов дорожка вела к дому на бугре, к
фабрике нашего хозяина - Сидора Пантелеевича Кондрашова.
Попасть на фабрику было трудно: кондрашовский дом, амбары, сараи,
фабричные помещения стояли, обнесенные глухой тесовой стеной.
Старики еще помнили на месте кондрашовской фабрики отцветавшую барскую
усадьбу, но и старики путались, рассказывая о спесивых, промотавшихся
графьях Нехлюдовых. Для наших отцов Нехлюдовы были дело прошлое, позабытое.
Хозяином всех рабочих в округе был вечный наш благодетель Сидор Пантелеевич
Кондрашов.
Много ворот и въездов имела нехлюдовская усадьба. Кондрашовская рука
одни ворота наглухо заколотила, другие накрепко заперла. Только внизу под
бугром, со стороны налетавшей прямо на зады старого барского дома дороги,
находился главный и единственный въезд на фабрику.
За ветхим забором стояло раздавшееся вширь деревянное здание с
кирпичными трубами.
Кондрашовское дело велось обширно, рабочих людей имелось много, шелка
покупались по всему свету: до Кондрашова русские купцы ввозили один
итальянский шелк, а Сидор Пантелеевич наш - умный был человек, хозяин, всю
Италию обдурил да и Россию, пожалуй, - начал покупать нухинку и шемахинку в
Закавказье. Не хуже итальянского закавказский шелк оказался, да и кто знает
- не в Закавказье ли доставали его итальянцы? Завел Кондрашов торговлю с
Персией - часто сваливали на фабричном дворе семипудовые кипы азиатского и
персидского шелка.
И вот как жили на кондрашовской фабрике ваши дедушки. Часть рабочих -
ну, резчики, например, - состояла на месячной плате, но большинство - ткачи,
набивщики - работали сдельно, или задельно, как тогда говорили. Рабочий день
был невелик: месячные должны были работать по двенадцать часов в сутки, а
задельным была предоставлена полная свобода распоряжаться своим временем.
Из-за лишней копейки - да, да, не рубля, а копейки! - работали по
четырнадцати, а при спешной работе, перед праздниками, по восемнадцати часов
в сутки.
Кто-то из ребят упорно не сводил с меня пристального насмешливого
взгляда. Я вгляделся. Колька Комаров недоверчиво щурил зеленые глаза,
усмехался и всем своим видом говорил: "Бреши, бреши, старый черт, да не
завирайся, хули прошлое, да не перехуливай".
Я замолчал. Тогда Комаров не выдержал и крикнул:
- Заливай!
Я даже покраснел от злости.
- Эх, ты, сопляк! Я вру?.. Охота была мне врать! Что видел, то и
рассказал. Спроси любого старика, мальчишка!.. Но, может, вам неинтересно
меня слушать?
Ребята захлопали в ладоши, и я продолжал рассказ:
- Работали, значит, иногда и восемнадцать часов в сутки, и вот как
Кондрашов оплачивал рабочее время, немыслимый для нынешнего человека труд.
Больше всего на фабрике было ткачей, и отец мой считался среди них
одним из лучших. В самые успешные дни - а успешными днями назывались такие,
когда можно было работать по восемнадцати часов, - ткач не мог заработать
больше рубля и семи гривен в неделю, дорогой товарищ Комаров.
- С какой же радости они тогда работали? - закричал линовщик Шульман,
сидевший рядом с Комаровым.
- А с такой, - презрительно ответил я, сердясь на бестолковый вопрос,
задерживавший мои воспоминания, - что есть хотелось.
Наступал день расчета, высчитывалась полная сумма следуемого рабочему
вознаграждения, с нее скидывали стоимость всех получений - ситцем, мукой,
обувью - и потом немедленно производили уплату.
Я остановился, передохнул и перед тем, как рассказать об этой самой
уплате, подошел к стоявшему на сцене столу, взял стакан с водой и освежил
свое горло.
- Уплату производили немедленно, но не чистыми деньгами - деньги
фабричный человек может прокутить, - а товарами: рабочих наделяли на
кондрашовской фабрике сатином, бракованным штофом, а иногда и небольшим
отрезом бархата.
После получки отец приходил домой рассерженным. Под руку ему первой
старалась попасться мать, - на ней он срывал досаду, и таким образом мать
спасала нас от затрещин. На следующий день мать укладывала получку в мешок и
пешком отправлялась в Москву продать бракованный штоф и купить необходимые
припасы. Но иногда деньги надобились до зарезу. Тогда мать брала четырех или
пятерых своих ребят и вместе с нами шла в контору на поклон к самому
Кондрашову.
Мне помнится небольшая темная комната, обставленная шкафами, с большим,
простой работы, письменным столом, за которым сидел хозяин - длинный,
сухощавый человек с маленькой, всегда любезно наклоненной вперед головкой в
рыжеватом паричке, подпертой высоким галстуком, обхватывающим тощую
журавлиную шею. Одет он был всегда в темное, наглухо застегнутое сверху
донизу пальто. Перед ним на столе лежала пачка образцов всевозможных тканей
и рисунков, на одном краю высилась груда конторских книг, на другом - кипа
распечатанных писем, прикрытых расчетными листами. Письменный стол окружали
посетители в разноцветных костюмах: тут были и принарядившиеся крестьяне в
красных рубахах и плисовых штанах, и какие-то молодые люди в гороховых
пальто, с бойким выражением лиц, особняком стояли мещане в синих чуйках, а
на стульях поодаль сидели бородачи купеческого вида - или в синих кафтанах,
подпоясанных красными кушаками, или в долгополых сюртуках и высоких, надетых
поверх штанов, сапогах.
- Запомнил, старикашка! - радостно воскликнул Комаров. - А я еще думал,
врешь.
Я не обратил на него внимания и продолжал:
- Не знаю почему, но при появлении усталой моей матери в заношенном
сарафане оживленный разговор смолкал и присутствующие расступались,
освобождая проход к столу.
Хозяин еще любезнее склонял голову набок и, дав матери время
поклониться, холодно спрашивал:
"Вам что угодно?"
Мать вместо ответа жалобно восклицала: