русским городом. И улицы ее, кривые и булыжные, милые именами,- Плющихи,
Остоженки, Поварские, Спиридоновки, Ордынки, и переулки Скатертные,
Зачатьевские, Николопесковские, Чернышевские, Кисельные, и площади ее
Трубные, Красные, Лубянские, Воскресенские - все-таки в горе и забитости, в
нужде и страхе - залиты были солнцем щедрым, зарумянившим стены, игравшим на
крышах и куполах, золотой каемкой обогнувшим лиловые тени. Как и прежде,
суетились струи Москвы-реки у Каменного моста, как и прежде, прикрывала Яуза
свою нечисть семицветной радугой.
выставок в окнах не было, вывесок осталось мало, и они ничего не значили. По
углам, на перекрестках, жались мальчики-папиросники, всегда готовые
пуститься наутек.
полевых цветов, и белых, и желтых, и незабудок, и анютиных глазок. Танюша
постояла, посмотрела, приценилась и прошла мимо. А было бы хорошо нести
букетик в руке, нюхать его или наколоть на грудь или к поясу - в такое
чудное утро.
маня дрожащими бликами солнца, дивуя тенями, уходя вдаль узкой дорогой. Идти
бульварами было легко и приятно,- хотя путь выходил круговой. Вот, пожалуй,
на бульварах совсем ничего не случилось. Дома посерели, погрязнели,
опустились,- а тут хорошо, совсем по-прежнему, даже как будто лучше,- оттого
ли, что деревья не стрижены, зелень гуще.
ногах, но в штатских кепках. Проходившей Танюше послали вдогонку бесстыдное
слово и весело загоготали. Танюша не слыхала, думая о своем. На веках ее, не
закрытых полями шляпы, солнце бегало слепящими, но ласковыми зайчиками, и
легка была ее походка.
Советскую площадь, где на месте памятника Скобелеву только что начали
строить временный обелиск, и вышла, миновав Петровку и Неглинную, на
Кузнецкий мост. Не устала, но все же тут начинается подъем.
весело-горделивый вид. В окнах пассажа валялся забытый хлам, много было
белых временных вывесок разных новых учреждений с длинными неуклюжими
названиями, и люди встречались не подходящие к стилю богатой московской
улицы. Чем ближе к Лубянке, тем больше людей военно-казенных, в новых
френчах с неудобным, плохо сшитым воротником, в преувеличенных галифе,
иногда в кожаных куртках - несмотря на летнее время. У многих портфели. И
редкий прохожий не бросал взгляд на девушку в белом платье; иные явно
прихорашивались, выпячивали грудь, печатая ногами по-юнкерски, заглядывая
под шляпку. Сегодня, в день светлый, это не было противно Танюше: пусть
смотрят.
улыбкой! И почему она сегодня одна? Среди всех этих встречных людей, одетых
по-своему изысканно или щеголявших бедностью и грязью, среди бравых,
забитых, довольных, озабоченных, гуляющих, спешащих, красивых и безобразных,
нет среди них ни одного близкого, кто бы думал сейчас не о себе, а о ней, о
Танюше, немного усталой и опьяневшей от солнца. Хоть бы один человек!
было же иначе!
ходила она раньше пешком - покупать ноты. Вот он - и иной, и все-таки
прежний: те же профили, тот же прихотливый и уверенный загиб улицы, та же
церковь Введения на углу. Нет, Москвы не изменишь!
Научно-технического отдела. Он обрадовался, потряс ее руку, спросил о
здоровье дедушки - своего отца, к которому так редко мог теперь забежать,
занятый службой и добыванием продуктов. И сказал:
не шутка! Ну, прощай, племянница.
Оттуда можно будет пройти переулками - крюк небольшой.
отчетливые птичьи голоса.
воде у берега плавают газетные листы, яичная скорлупа, гнилая рогожа. Но так
же, как и прежде, смотрятся в воду кустики и деревья, и прохлада та же, и
легкая рябь воды. Лодок нет - припрятаны или сожжены зимой. Да и кому сейчас
кататься?
подруге, жившей тут же, поблизости, и вместе ходили они на Чистые пруды
кататься на коньках. Катались от после обеда до вечера, а к семи часам ехала
Танюша, с розовыми от мороза щеками, с легким дыханием, с приятной
усталостью, домой, на Сивцев Вражек, под крылышко бабушки, под ласку дедушки
на сладкие сухарики к чаю. Вот это, пожалуй, уж никак не вернется.
узкими глазками:
недорого, купите, гражданка.
никогда не вернется?
Харитоньевского переулка заспешила, озабоченная, в белом платье в талию,
одна,- в такой чудесный летний день.
Красные ворота, а вдали, в перспективе улицы, Сухареву башню,- опять
невольно остановилась и опять, как на Кузнецком, подумала: "А все-таки,- как
хороша, ну как хороша Москва, милая Москва! И какая она прежняя, неизменная.
Это люди меняются, а она все та же. Погрустнела немножко,- а все та же
нелепая, неряха - а все же милая, красивая и родная-родная..."
ПРИЗНАНЬЕ
Астафьева спустили на Страстной площади.
пять фунтов муки, фунт крупы, немного повидла и по две селедки. В том районе
клуб был щедрым и богатым. Вместе с продуктами в узелке Астафьева лежал его
рваный цилиндр, большой бумажный воротничок, яркий галстук,- принадлежности
гаерского туалета. Мел и краску с лица Астафьев смыл, как мог, еще за
кулисами клубной сцены.
выступавшего сегодня, как и она сама, в двух клубах. Но идти одной ночью
было страшно, и Астафьев все равно этого не допустит. Бедный, ему далеко
будет возвращаться на Долгоруковскую.
не позволила: сама донесет заработанное богатство. Это не тягость, а
радость. Главное - сахар для дедушки.
сначала молча; потом Танюша сказала:
"международном положении" никак не сказал бы. Тут нужно быть либо идиотом,
как этот оратор, либо негодяем.
Дмитрич? Как вы додумались?
пока было можно, пока меня не выкинули из профессуры. А додумался просто.
Мне приходилось раньше выступать чтецом коротких рассказов,- разумеется,
любителем, на разных благотворительных вечеринках. А раешничал я экспромтом
в студенческих кружках; и ничего себе получалось. Когда мне довелось теперь
менять профессию, я и вспомнил об этом. Актером быть доходно,- все-таки
получаешь мучки и селедочки. Bот и стал я товарищем Смехачевым с набеленной
рожей. Как видите - имею успех.
страдаете за свою музыку серьезно, а я хоть тем себя облегчаю, что смеюсь
над ними, над теми, кого смешу, над каждым гогочущим ослом.
не нравится в вас!
люблю; я могу любить только человека определенного, которого знаю, ценю,
уважаю, который мне чем-нибудь особо мил. А толпу - нет. И вот я, профессор,
философ, пудрю лицо мукой, крашу нос свеклой и ломаюсь перед
толпой-победительницей, которая платит мне за это селедками И прокислым
повидлом. И чем бездарнее и площе рассказы, которые я им читаю, чем
безвкуснее остроты, которые я им преподношу,- тем они довольнее, тем громче