земля и молчаливые становища на ней начинают готовиться загодя.
Хозяин присел и прислонился с улицы к старому и крепкому дереву избы.
По бревнам, спускаясь вниз, потекли тукающие токи. "Ток-ток-ток, - стонала
изба, - ток... ток... ток..." Он прислушался и, послушав, крепче прижался,
успокаиваясь, к теплому дереву. Кому-то надо и начинать последнюю верность,
с кого-то надо и начинать. Все, что живет на свете, имеет один смысл - смысл
службы. И всякая служба имеет конец.
Он поднялся, отодвинулся на несколько шагов к дороге и оглянулся на
низкие, под красивыми кружевными наличниками, окна. Низкие не потому, что
осела изба, а потому, что поднялась за век ее земля. Там, за окнами, мутным
истерзанным сном спал Петруха и спала на русской печи, и среди лета грея
старые кости, мать его - Катерина. Катерина, Катерина... Кто скажет, почему
у путных людей родятся беспутные дети? Одна утеха, что годы твои на исходе.
Там, где деревня пошла сплошным порядком, Хозяин замедлил свой бег,
часто останавливаясь, принюхиваясь и прислушиваясь. Он не боялся: ни собаке,
ни кошке не дано его почуять, он не хотел пропустить то, что могло
измениться здесь со вчерашней ночи. Вчера он решился войти в деревню только
под утро, но и тогда стонали без сна и мучились старые люди, напуганные и
изнуренные содеянным на кладбище, в надежде и страхе ожидающие кары.
Сегодня, похоже, деревня успокоилась и уснула.
Спала деревня: не лаяли, как вчера, собаки, не скрипели двери и не
доносились изнутри слабые тревожные звуки. В серой темноте улицы было пусто
и спокойно. Тихо, ничем не выдавая своей жизни, стояли избы с бельмастыми
окнами, но, когда Хозяин приближался к какой из них, она отзывалась
протяжным, на свой голос, терпеливым вздохом, показывая, что все знает, все
чувствует и ко всему готова. Были среди них и нестарые, ставленные и
тридцать и двадцать лет назад, не успевшие почернеть и врасти в землю, но и
они смиренно стояли в общем ряду, ведая свою судьбу, подвигаясь к ней под
короткой летней ночью еще на один шаг. Так терпеливо и молча пойдут они до
последнего, конечного дня, показав на прощанье, сколько в них было тепла и
солнца, потому что огонь - это и есть впитанное и сбереженное впрок солнце,
которое насильно изымается из плоти.
Ночь нарастала, но была по-прежнему мерклой, без теней. От близкой воды
волнами доносило стоялую сырость, а когда опадали эти волны, вставал сильный
сухой запах запустения и гнили. Подбегая к постройкам, Хозяин чувствовал,
как истывает из дерева тепло, набранное за день, но сегодня оно было
сдержанней и слабей, - верно, солнце завтра не выйдет.
Спала Матера-деревня. Старухам снились сухие тревожные сны, которые
слетали к ним уже не по первой очереди, но старухи о том не знали. Только
ночами, отчалив от твердого берега, сносятся живые с мертвыми, - приходят к
ним мертвые в плоти и слове и спрашивают правду, чтобы передать ее еще
дальше, тем, кого помнили они. И много что в беспамятстве и освобожденности
говорят живые, но, проснувшись, не помнят и ищут последним зряшным видениям
случайные отгадки.
Сейчас эти сны бледно вспыхивали за окнами, как дальние-предальние
зарницы, и уже по одним этим отсветам можно было понять, где есть люди и где
их нет. Никто в эту ночь не миновал снов: тяжко жалобились, рассказывая о
последних днях, старухи.
Обежав из конца в конец деревню, Хозяин повернул за улицей влево к
высокому над рекой голому берегу. Здесь было видней, в распахнутом просторе
слоисто мерцали темные дали; стеклянно взблескивала и стеклянно же
позванивала на нижнем перекате вода. Со струнным, протяжным шуршанием
катилась Ангара; посреди острова шуршание расходилось на две струны, которые
провешивались над водой, пока оно опять не смыкалось в одно. Хозяин любил
прислушиваться к этому нутряному, струйному звучанию текущей реки, которое
днем за посторонними шумами пригасало, а ночью становилось чище и ясней. Оно
возносило его к вечности, к раз и навсегда заведенному порядку, но Хозяин
знал, что скоро оно оборвется и будет здесь, над заглохшей водой, гудеть
только ветер. Вспомнив об этом, Хозяин повернул в глубь острова.
Ночь будто остановилась и не стекала уже поперек Ангары в свою закатную
сторону, а набравшись до краев, творила над Матерой слепое осторожное
кружение. Слепо тыкался то с одной, то с другой стороны ветерок и, не
натянувшись, засыпая на ходу, опадал и застревал в траве. Трава была
влажной, пахучей, и по ней Хозяин определил, что завтра к середине дня
прольется недолгий дождь.
Остров продолжал жить своей обычной и урочной жизнью: поднимались хлеба
и травы, вытягивались в земле корни и отрастали на деревьях листья; пахло
отцветающей черемухой и влажным зноем зелени; шепотливо клонились к воде по
правому берегу кусты; вели охоту ночные зверьки и птицы.
Остров собирался жить долго.
7
И дни наступили длинные, пологие, ни конца, ни края, а все равно срок,
назначенный дедом Егором для отъезда, подступил так скоро, что и правда не
успели оглянуться, когда и куда проскочили последние две недели. И то уж
Настасья после Троицы потянула три дня - кончились и они...
Уезжать пало на среду. Никакой, поди, разницы, когда уезжать, но
верилось почему-то, что лучше это сделать в середине недели, чтобы какой-то
чудесной судьбой прибило когда-нибудь обратно, к этому же берегу. Настасья
больше любила четверг, он казался удачливей, но от четверга было ближе к
концу недели, а значит, к другому берегу, к другой жизни, откуда трудней
добираться.
Всю ночь Настасья не спала, жгла огонь - электричество в Матере
отключили еще весной, машину, которая гнала его, куда-то увезли, и материнцы
опять перешли на керосин. Да и как было спать в последнюю ночь, где взять
для такого сна покою? Где взять недуми, нежити, чтобы уснуть? То и дело она
спохватывалась, что забыла одно, другое, бросалась искать и не находила, с
причитаньями обшаривала на десять раз углы, обыскивала сени и кладовку, шла
со свечкой в амбар, развязывала и разваливала наготовленные уже узлы,
натыкалась наконец на потерю и тут же хваталась другую. Если даже ничего не
теряла, все равно ходила и искала, боясь оставить то, без чего не обойтись.
В избе было пусто и гулко. Настасьино топтание, как по жести, отдавалось в
стенах, жалобно позванивали от шагов не прикрытые ставнями окошки. А тоже:
ставни не закрывали, чтобы не пролежать, не прозевать свет, чтобы, значит,
не опоздниться. Где там пролежать! Давно кануло то время, когда просыпали, а
что говорить про эту ночь!
Посреди бестолковой суеты не один раз замирала Настасья: где она -
дома, не дома? Голые стены, на которых белеют пятна от снятых рамок с
фотографиями, а и межоконье - большой круг от зеркала; голые заборки, голый
пол, раскрытые двери, надпечье, откуда сняли занавески; пустые вешалки,
пустые углы - кругом пусто, голо, отказно. Посреди прихожей разбойной горой
громоздятся большой кованый сундук и рядом три узла, куда столкано все
добро. Только на окнах остались занавески. Поначалу Настасья сняла и их, но
посмотрела, как окончательно оголилась и остыдилась изба, и не вынесла,
повесила обратно. Потом достала старенький половик и тоже вернула на прежнее
место у порога с ласковым приговором: "Тебе ли, родненький, в город ехать,
жизню менять? Оставайся, где лежал, дома оставайся. Тебе уж не мы с Егором
нужны, тебе чтоб под своим порогом находиться. Это уж так. И находись, никто
тут тебя не тронет. Будешь как на пензии". После этого она стала
наговаривать чуть не всему, к чему прикасалась. "А ты поедем, поедем, не
прячься. Тебя я не оставлю, без тебя я как без рук. И не просись, не
оставлю. Это так я бы и сама осталась, а нельзя". "Ой, а про тебя совсем
забыла. Ты тоже полезай, тут место есть. Полезай, полезай". "Я бы рада, а
как? Как я тебя возьму? Оно хорошо бы взять, дак не выйдет. Оставайся - че ж
делать! Я приеду - мы с тобой ишо повидимся".
В сентябре Настасья собиралась приехать копать картошку
Дед Егор подозрительно посматривал на старуху: с Троицы она не выродила
ни слезинки, будто и верно поняла наконец - все равно ехать, повороту не
будет, хоть плачь, хоть не плачь. А до того все ходила с мокрыми глазами,
все всхлипывала, и чем ближе к отъезду, тем больше. Остановится среди дела и
смотрит, уставится на Егора - он обернется, а она:
- Может, не поедем, Егор? Может, здесь останемся? Взяли бы и
остались...
- Тьфу ты, окаянная! - бесился он. - Сколева тебе одно по одному
тростить?! Кому мы тутака нужны?! Кому?
- А как мы там будем?.. - И в слезы. Через час, другой то же самое
сначала.
Неделю назад причалил первый в нынешнее лето плавларек, снабжающий
бакенщиков; дед Егор услыхал и сбегал, взял махорки и две бутылки красного,
некрепкого. Одну откупорили в праздник. Сидели вдвоем - вся семья. Дед Егор
вообще в последнее время, словно стараясь заранее отвыкнуть потихоньку от
Матеры и привыкнуть к одиночеству, стал чураться людей - все дома да дома.
Настасья выпила, размякла, что-то в ее бедовой голове сдвинулось - она
сказала:
- А мы с тобой, Егор, так друг возле дружки и там будем. Че ж теперь...
куды денешься?
- Давно пора скумекать, - обрадовался он, не особенно доверяя
настроению старухи, гадая, надолго ли ее понятие.
- Ребят потеряли... где их теперь взять? - продолжала она с раздумчивой
покорностью. - А мы вдвоем... может, ниче... Там, поди, тоже люди. Ну и че
што незнакомые? Сознакомимся. А нет - вдвоем будем. Че ж теперь?.. Ты не
плачь, Егор...
С этим он смирился: лишь бы полегче уехать. И вот с того случая от слез
как отрубило. Только временами, когда Настасье становилось невмочь, она
поднимала на старика свое большое отечное лицо и, прикусывая непослушную,
прыгающую нижнюю губу, повторяла:
- Ты не плачь, Егор. Че ж теперь... Может, ниче...
Отошла последняя ночь в Матере, встало последнее утро. Только перед