проседь, густые усы почти совсем побелели, но татарский тип еще явственнее
сквозил в его чертах. Ах, какая огромная разница была между старым Мирзой
и Селимом, между этим костлявым, строгим, даже суровым обликом и просто
ангельским, подобным цветку лицом, таким свежим и нежным! Но с какой
поистине неописуемой любовью старик смотрел на юношу, следя взглядом за
каждым его движением!
истый польский шляхтич, тотчас бросился меня обнимать и угощать, оставляя
на ночлег. Ночевать я отказался, потому что спешил домой, но вынужден был
разделить с ними ужин. Уехал я из Хожелей поздней ночью, и, когда
приближался к дому, Стожары уже взошли на небо - значит, была полночь. В
деревне не светилось ни одно окошко, только вдалеке, на опушке леса,
виднелись огоньки смоловарни. Возле хат лаяли собаки. В липовой аллее,
ведущей к нашему дому, было темно, хоть глаз выколи; какой-то человек,
вполголоса напевая, проехал с лошадьми мимо меня, но лица его я не
разглядел. Наконец я подъехал к крыльцу; в окнах было темно, должно быть,
все уже спали; только собаки, сбежавшиеся со всех сторон, заливались лаем.
Я выскочил из брички и постучал в дверь; долго я не мог достучаться. Мне
стало горько: я думал, что меня будут ждать. Лишь спустя довольно
продолжительное время в окнах забегали огоньки и заспанный голос, по
которому я узнал Франека, спросил:
спросил, все ли здоровы.
завтра воротится.
столом, и ушел приготовлять чай. На минутку я остался один - со своими
мыслями и с сильно бьющимся сердцем; но это продолжалось недолго: тотчас
прибежал ксендз Людвик в шлафроке, затем добрейшая мадам д'Ив, тоже в
белом, по обыкновению, в папильотках и в чепце, и, наконец, Казик,
приехавший на каникулы за месяц до меня. Все эти любящие сердца встретили
меня с нежностью, удивлялись тому, как я вырос, ксендз говорил, что я
возмужал, мадам д'Ив - что похорошел. Ксендз Людвик, бедняга, долго не
решался спросить меня об экзаменах и школьном свидетельстве, а узнав о
моих успехах, даже прослезился и, сжимая меня в объятиях, называл дорогим
мальчиком. Вдруг из соседней комнаты послышался топот босых ножек, и
вбежали обе мои маленькие сестрички в одних рубашечках и чепчиках,
повторяя: <Генрысь приехал! Генрысь приехал!> - они взобрались ко мне на
колени. Тщетно мадам д'Ив их стыдила, говоря, что неприлично таким двум
паннам (одной было восемь лет, другой - девять) показываться на людях в
таком <дезабилье>. Девочки, ни на кого не обращая внимания, обнимали меня
за шею своими маленькими ручонками, прильнув хорошенькими личиками к моим
щекам. Наконец я робко спросил о Гане.
наверное, наряжается.
комнату. Я взглянул на нее, и - боже! - что сталось с этой
шестнадцатилетней хрупкой и худенькой сироткой за полгода! Передо мной
стояла уже почти взрослая или, во всяком случае, подрастающая барышня.
Стан ее развился и чудесно округлился. Цвет лица у нее был нежный, но
здоровый, на щеках пылал румянец, словно отблеск утренней зари. Как от
расцветающей розы, от нее веяло здоровьем, юностью, прелестной свежестью.
Я заметил, что она с любопытством подняла на меня свои большие синие
глаза, а по непередаваемой усмешке, которая блуждала в уголках ее рта,
увидел также, что она разгадала мое изумление и то впечатление, которое
произвела на меня. В любопытстве, с которым мы разглядывали друг друга,
уже таилась девическая и юношеская стыдливость. О! От прежних ребяческих
простых и сердечных отношений брата и сестры не осталось ни следа, и
больше им уже не вернуться.
была в черном платье и в черной же, наскоро накинутой, мантильке; в
костюме ее можно было заметить какую-то милую небрежность - следствие
поспешности, с которой она одевалась. От нее еще веяло сонным теплом.
Пожимая ей руку, я почувствовал тепло этой мягкой бархатистой руки, и меня
пронизал сладостный трепет. Внутренне Ганя изменилась так же, как и
внешне. Уезжая, я оставил ее простенькой девочкой, наполовину горничной;
теперь это была панна, исполненная благородства, - оно запечатлелось и в
выражении ее лица, и в манерах, выказывающих хорошее воспитание и навыки
хорошего общества. В глазах ее отражалась душа, пробудившаяся для
умственных и духовных интересов. Она уже не была ребенком, и это
чувствовалось во всем, а ее легкая усмешка и невинное кокетство в
обращении со мной показывали, что она сама понимает, как изменились по
сравнению с прежними наши отношения.
больше успел в науках, но в смысле житейском - в понимании обстановки или
истинного значения слова - я был еще довольно прост. Ганя обращалась со
мной свободнее, чем я с ней. Свой авторитет опекуна и панича я уже
полностью утратил. В дороге я обдумывал, как мне поздороваться с Ганей, о
чем с ней говорить, как быть всегда добрым и снисходительным к ней, но все
эти планы сразу рухнули. В действительности почему-то получилось так, что
не я к ней был добр и ласков, а скорее она казалась ласковой и доброй ко
мне. В первую минуту я еще не отдавал себе в этом ясного отчета и больше
ощущал это, нежели понимал. Я заранее обдумал, как буду ее расспрашивать о
том, чему она учится и чему выучилась, как проводила время и довольны ли
ею мадам д'Ив и ксендз Людвик; а между тем не я, а она все с той же
усмешкой в уголках рта расспрашивала, что я поделывал, чему учился и что
намерен делать в будущем. Короче говоря, отношения наши изменились прямо
противоположным образом.
отчасти растроган, отчасти удивлен, отчасти разочарован и подавлен таким
разнообразием впечатлений. Вспыхнувшая снова любовь прорывалась, как пламя
сквозь щели пылающего здания, и вскоре совершенно заслонила эти
впечатления. Облик Гани, восхитительной, исполненной очарования девушки,
какой я ее увидел: манящей, овеянной сонным теплом, с распущенными косами
и белой ручкой, придерживающей на груди небрежно накинутую одежду, - этот
облик взволновал мое юное воображение и затмил собою все.
чудесное, насыщенное росой и ароматом цветов. Быстрым шагом я направился к
буковой аллее, потому что сердце мне говорило, что там я найду Ганю. Но,
видно, сердце мое, слишком скорое на предчувствия, ошиблось, так как Гани
там не было. Уже после завтрака, оказавшись с ней с глазу на глаз, я
спросил, не хочет ли она пройтись по саду. Она охотно согласилась,
побежала к себе в комнату и через минуту вернулась с зонтиком в руке и в
большой соломенной шляпе, оставляющей в тени лоб и глаза. Поглядывая на
меня из-под широких полей, она лукаво улыбалась, словно желая сказать:
<Смотри, как мне к лицу>. Мы вышли в сад. Я повел ее в буковую аллею, по
дороге думая о том, как начать разговор, и о том, что Ганя, наверное,
сумела бы это сделать лучше меня, но не хочет мне помочь, предпочитая
забавляться моим смущением. И я молча шагал подле нее, сбивая хлыстом
венчики цветов, растущих на куртинах, как вдруг Ганя засмеялась и, схватив
мой хлыст, воскликнула:
начать разговор! Ты очень изменилась, Ганя. Ах, как ты изменилась!
привыкнуть, мне все кажется, что та маленькая Ганя, которую я знал прежде,
и ты - два разных существа. Та живет в моих воспоминаниях... в моем
сердце, как сестра, Ганя, как сестра, а потому...
правда ли? - спросила она тихо.
возразила она. - Вы ищете в своем сердце прежние братские чувства ко мне и
не находите их. Вот и все!
пребывает всегда; я ищу ее в тебе, а что касается сердца...
догадываюсь, что с ним произошло. Оно осталось где-то в Варшаве, подле
какого-то другого, счастливого сердечка. Это нетрудно угадать!
она меня или, рассчитывая на произведенное ею вчера впечатление, которого
я не сумел от нее скрыть, ведет со мной немножко жестокую игру. Но вдруг и
во мне проснулся дух противоречия. Я подумал, что, наверное, у меня очень
смешной вид, когда я так смотрю на нее затравленной ланью, и, подавив
волновавшие меня чувства, ответил:
личику Гани.
а не я.
некоторое время шла молча, а я старался скрыть радостное волнение, которым