Буало-Нарсежак Пьер Том
Та, которой не стало
ГЛАВА 1
— Умоляю, Фернан, перестань метаться по комнате!
Равинель остановился у окна, отдернул штору. Туман сгущался. Он был совсем желтый вокруг фонарей на пристани и зеленоватый — под рожками, освещавшими улицу. То он собирался в густые, тяжелые клубы, то обращался в блестящие капли моросящего дождя. В разрывах тумана смутно проглядывала носовая часть грузового судна «Смолен» с освещенными иллюминаторами. До слуха Равинеля донеслись обрывки музыки: на судне играл патефон. Именно патефон, потому что каждая мелодия звучала около трех минут. Затем наступала короткая пауза: верно, переворачивали пластинку. И снова музыка.
— Н-да, рискованно, — заметил Равинель. — А вдруг с судна увидят, как Мирей сюда войдет?
— Скажешь тоже! — возмутилась Люсьена. — Уж она-то примет все меры предосторожности. И потом, это ведь иностранцы! Что они смогут рассказать?
Равинель протер запотевшее от дыхания стекло. Взглянув поверх ограды палисадника, он увидел слева пунктир бледных огоньков и причудливые созвездия — словно узорчатое пламя горящих в глубине храма свечек смешалось с зеленым светом фосфоресцирующих светлячков. Он без труда узнал изгиб набережной Фосс, семафор старого вокзала Биржи, сигнальный фонарь, подвешенный на цепях, преграждающих ночью въезд на паром, и прожектора, освещающие места швартовки «Канталя», «Кассара» и «Смолена». Справа протянулась набережная Эрнеста Рено. Мутный свет газового рожка уныло падал на рельсы и мокрую мостовую. На борту «Смолена» патефон наигрывал венские вальсы.
— Может, она хоть до угла на такси доедет? — предположила Люсьена.
Равинель поправил штору и обернулся.
— Вряд ли, она привыкла на всем экономить, — пробурчал он.
И снова молчание. И снова Равинель принялся расхаживать по комнате. Одиннадцать шагов от окна до двери и обратно. Люсьена маникюрила ногти и время от времени поднимала руку к свету, внимательно, словно невесть какую драгоценность, рассматривая ее. Сама она не сняла пальто, зато его заставила расстегнуть воротничок и снять галстук, надеть домашний халат, обуться в шлепанцы. «Ты только что вошел. Ты устал. Ты устраиваешься поуютнее и сейчас примешься за ужин. Понял?»
Он понял… Он хорошо все понял. Даже слишком хорошо. Люсьена все предусмотрела. Он хотел было достать из буфета скатерть…
— Никакой скатерти. Ты один. Ты ешь на скорую руку, прямо на клеенке, — раздался ее хрипловатый, властный голос.
Она сама поставила ему прибор. Швырнула между бутылкой вина и графином кусок ветчины прямо в обертке. На коробку с камамбером положила апельсин.
«Прелестный натюрморт», — промелькнуло у Равинеля в голове. У него вдруг вспотели ладони, тело напряглось, он так и застыл.
— Чего-то не хватает, — задумчиво протянула Люсьена. — Значит, так. Ты переоделся. Ты собираешься ужинать… Один… Приемника у тебя нет… Ага! Все ясно! Ты будешь просматривать заказы за истекший день. Словом, все как обычно!
— Но, уверяю тебя…
— Дай-ка мне свою салфетку!
Она разбросала по краю стола отпечатанные на машинке бланки с изображением фирменного знака — удочка и сачок, скрещенные, как рапиры: «„Блаш и Люеде“, 145, бульвар Мажанта, Париж».
Было двадцать минут девятого. Равинель мог бы перечислить все, что делал с восьми часов, буквально по минутам. Сначала он внимательно осмотрел ванную и убедился, что все в исправности и никаких подвохов тут не будет. Фернан даже хотел наполнить ванну заранее. Но Люсьена не позволила.
— Посуди сам. Ей захочется все осмотреть. Она обязательно заинтересуется, почему в ванне вода…
Не хватало только поссориться! Люсьена была не в духе. При всем ее хладнокровии чувствовалось, что она напряжена и взволнована.
— Будто ты ее не изучил… За пять-то лет, бедный мой Фернан.
То-то и оно — он вовсе не был уверен, что изучил свою жену. Женщина! С ней обедаешь, с ней спишь. По воскресеньям водишь ее в кино. Откладываешь деньги, чтобы купить загородный домик. Здравствуй, Фернан! Здравствуй, Мирей! У нее свежие губы и маленькие веснушки вокруг носа. Их замечаешь только тогда, когда целуешься. Она совсем легонькая, эта Мирей. Худенькая, но крепкая. Нервная. Милая, заурядная маленькая женщина. Почему он на ней женился? Да разве знаешь, почему женишься? Просто время подоспело. Стукнуло тридцать три. Устал от гостиниц и закусочных. Что веселого в жизни коммивояжера? Четыре дня на неделе в разъездах. Только и радости, что вернуться в субботу в свой домик в Ангиане и встретить улыбку Мирей, склонившейся над шитьем на кухне.
От двери до окна одиннадцать шагов. Иллюминаторы «Смолена», три золотых диска, опускались все ниже — наступал отлив. Медленно тащился товарняк из Шантонне. Вздрагивали колеса на стыках рельсов, блестящие, мокрые крыши вагонов плавно проплывали мимо семафора. Старый немецкий пульман с будкой тормозного проводника последним ушел в ночь, мигнув красными огоньками на буферах. И снова послышались звуки патефона.
Без четверти девять они выпили для храбрости по рюмке коньяку. Равинель уже разулся, надел старый халат, прожженный спереди трубкой. Люсьена накрыла на стол. Разговор не клеился. В девять шестнадцать прошла дрезина из Ренна, по потолку в столовой забегали световые блики, и долго слышался четкий перестук колес.
Поезд из Парижа прибудет только в десять тридцать одну. Еще целый час! Люсьена бесшумно орудовала пилочкой. Будильник на камине торопливо тикал и нет-нет да и сбивался с ритма, словно спотыкался, но тотчас тиканье возобновлялось в чуть-чуть иной тональности. Они поднимали глаза, взгляды их встречались. Равинель вынул руки из карманов, заложил их за спину и расхаживал взад-вперед, поглядывая на новую, незнакомую Люсьену с застывшим лицом. Господи, что они затеяли?.. Черт знает что! А вдруг Мирей не получила письма от Люсьены? А вдруг Мирей заболела?.. А вдруг…
Равинель опустился на стул рядом с Люсьеной.
— Я больше не могу.
— Боишься?
Он огрызнулся:
— Боишься! Боишься! Не больше, чем ты сама.
— Хорошо бы.
— Только вот ждать… Меня всего трясет, как в лихорадке.
Она тотчас нащупала его пульс опытной рукой и скорчила гримасу.
— Ну, что я тебе говорил? — продолжал он. — Вот увидишь, я заболею. Хороши же мы будем!
— Еще есть время передумать, — холодно заметила Люсьена.
Она встала, медленно застегнула пальто, небрежно пригладила коротко подстриженные темно-каштановые пряди.
— Ты что? — пролепетал Равинель.
— Я ухожу.
— Ну уж нет!
— Тогда возьми себя в руки… Чего ты испугался?
Вечная история! Эх! Он знал наизусть все доводы Люсьены. Он перебирал их много дней подряд. Разве легко ему было отважиться на этот шаг! Он снова видит Мирей на кухне: она гладит, но то и дело отрывается, чтобы помешать соус в кастрюле. Как хорошо давалось ему вранье! Почти без всяких усилий!
— Я встретил Градера, мы с ним служили вместе в полку. Кажется, я тебе говорил? Теперь он работает в страховой компании. Похоже, зарабатывает неплохо.
Мирей гладит его кальсоны. Утюг осторожно пробирается блестящим кончиком между пуговицами, оставляя белую дымящуюся дорожку.
— Он мне долго втолковывал, как лучше застраховать жизнь… Ох! Честно говоря, сначала мне это показалось ерундой, знаю я этих голубчиков как свои пять пальцев. Прежде всего думают о комиссионных. Это уж как водится… И все-таки, если хорошенько поразмыслить…
Мирей выключает утюг, ставит его на подставку.
— У нас в фирме пенсия вдовам не положена. А я вечно разъезжаю, в любую погоду… чего доброго, попаду в аварию. Что с тобой-то будет? Сбережений у нас никаких. А Градер изложил мне один вариантик. Взнос небольшой, а выгоды налицо. Если меня не станет… Черт подери! Кто знает, кому жить, а кому помереть… Ты бы получила два миллиона.
Вот это да! Вот это любовь! Мирей была потрясена… «Какой ты добрый, Фернан!»
Осталось самое трудное — добиться, чтобы Мирей подписала аналогичный страховой полис, но уже в его пользу. Однако как заговорить на такую щекотливую тему?
И тут неделю спустя бедняжка Мирей предложила это ему сама:
— Милый! Я тоже хочу подписать страховой полис. Кто знает, кому жить, а кому помереть. Ты сам так сказал… А вдруг ты останешься один-одинешенек, без родной души!
Разумеется, он с ней спорил. Приличия были соблюдены. И она все подписала. С тех пор прошло больше двух лет.
Два года! Срок, в течение которого страховые компании воздерживаются от выплаты страховки в случае самоубийства клиента… Люсьена никогда не полагалась на случай. Кто знает, какой вывод сделают следователи? Надо, чтобы у страховщиков не было ни малейшего повода для придирок…
Все, до последней мелочи, было тщательно продумано. Два года — достаточный срок, чтобы все учесть, взвесить все «за» и «против». Нет. Опасаться абсолютно нечего.
Десять часов. Равинель поднялся и подошел к Люсьене, стоявшей у окна. На глянцево-влажной улице ни души. Он взял Люсьену под руку.
— Ничего не могу с собой поделать. Нервы. Как подумаю…
— А ты не думай.
Так они и стояли, не шевелясь, рядышком, под тяжким гнетом тишины, в которой лихорадочно отстукивал секунды будильник. Перед ними мерно покачивались на воде иллюминаторы «Смолена» — бледные, с каждой минутой тускнеющие луны. Туман сгущался, а звуки патефона стали таять и теперь напоминали гнусавое позвякивание телефона.
Равинель уже не знал, на каком он свете. В детстве он так представлял себе чистилище: долгое ожидание в тумане, долгое, томительное ожидание. Он закрывал глаза, и ему чудилось, что он падает в бездонную пропасть. От ужаса кружилась голова. И все-таки это было приятно. Мать трясла его:
— Что ты делаешь, дурачок?
— Играю.
Смущенный, растерянный, немного виноватый, он снова открывал глаза. Позднее, когда аббат Жуссом спросил его при первом причастии: «Дурных мыслей нет? Ты ничем не осквернил свою чистоту?» — он сразу вспомнил про игру в туман. Да, в ней наверняка было что-то нечистое, порочное. И однако он играл в эту игру всю жизнь. С годами он ее усовершенствовал. Он научился вызывать в себе странное чувство, как будто, став невидимкой, рассеивается, как облако… Например, в день похорон отца… Тогда действительно стоял туман, такой густой, что катафалк погружался в него, как судно, идущее ко дну. Это был переход в мир иной. Не грустно и не весело. Наступало великое умиротворение. По ту сторону запретной черты…
— Двадцать минут одиннадцатого.
— Что?
И опять Равинель очутился в плохо освещенной, бедно обставленной комнате, рядом с женщиной в черном пальто. Вот она вытаскивает из кармана пузырек. Люсьена! Мирей! Он глубоко вздохнул и вернулся к жизни.
— Ну-ну! Фернан! Встряхнись, открой графин.
Она разговаривала с ним как с мальчишкой. За что он и любил ее — врача Люсьену Могар. Еще одна шальная, неуместная мысль. Врач Могар — его любовница! Иногда это казалось ему невероятным, даже чудовищным. Люсьена вылила содержимое пузырька в графин с водой, взболтала смесь.
— Понюхай-ка. Запаха никакого.
Равинель склонился над графином. Верно, никакого…
— А ты уверена, что доза не слишком велика? — спросил он.
— Если бы она выпила весь графин, тогда не ручаюсь, — пожала плечами Люсьена. — И то еще неизвестно. Но она же выпьет стакан или два. Успокойся, я знаю, как это подействует! Она тут же уснет, можешь мне поверить.
— И… при вскрытии не обнаружат никаких следов?
— Это же не яд, бедный мой Фернан, а снотворное. Оно сразу усваивается… Ну, садись за стол!
— Может, рановато?