он в себя и отстранил рукою толпу озабоченных почитателей;
однако он не говорил. Но вдруг повернул он быстро голову, ибо
казалось, что он услышал что-то; тогда приложил он палец к
губам и сказал: "Идем!"
глубины медленно доносился звук колокола. Заратустра
прислушивался к нему, также как и высшие люди; потом он
вторично приложил палец к губам и опять сказал: "Идем! Идем!
Полночь приближается!" -- и голос его изменился. Но он все
еще не трогался с места -- тогда водворилась еще большая тишина
и еще большая тайна, и весь мир прислушивался, даже осел и
почетные звери Заратустры, орел и змея, а также пещера
Заратустры, большая холодная луна и даже сама ночь. Заратустра
же в третий раз приложил палец к губам и сказал:
настал! Начнем странствовать ночью!
нечто на ухо, как этот старый колокол говорит мне на ухо, --
же сердечностью, с какой говорит ко мне этот полночный колокол,
переживший больше, чем человек:
-- ах! ах! как она вздыхает! как она смеется во сне! старая,
глубокая, глубокая полночь!
себе; но теперь, когда воздух чист, когда стихает шум сердец
ваших, --
оно в ночные бодрствующие души: ах! ах! как она вздыхает! как
она смеется во сне!
ужасом, с какой сердечностью говорит к тебе старая,
глубокая, глубокая полночь?
глубокие родники? Мир спит --
умереть, чем сказать вам, о чем сейчас думает мое полночное
сердце.
вокруг меня? Ты хочешь крови? Ах! Ах! Роса падает, час
приближается --
спрашивает, неустанно спрашивает: "у кого достаточно мужества
для этого?
должны вы течь, вы, большие и малые реки!"
эта речь для тонких ушей, для твоих ушей -- что полночь тихо
скажет вдруг?
труд! Кому быть господином земли?
достаточно высоко? Вы плясали: но ноги еще не крылья.
прокисло, все кубки разбились, могилы заговорили.
"Спасите же мертвых! Почему длится так долго ночь? Не опьяняет
ли нас луна?"
почему гложет еще червь? Приближается, приближается час, --
гложет, червь сердца. Ах! Ах! Мир -- так глубок!
струн, этот опьяненный квакающий звук! -- как медленно, как
издалека доносится до меня твой звук, издалека, с прудов любви!
разрывали сердце тебе, скорбь отца, скорбь дедов, скорбь
прадедов; речь твоя стала зрелой, --
сердцу отшельника, -- теперь говоришь ты: мир сам созрел, лоза
зарумянилась,
люди, чувствуете ли вы запах? Тайно поднимается запах,
потемневшего и блаженно-красного от старого счастья,
которое поет: мир -- так глубок, как день помыслить бы не
смог!
дотрагивайся до меня! Разве мой мир сейчас не стал совершенным?
глупый, бестолковый, душный день! Разве полночь не светлее?
непознанные, самые сильные, души полночные, которые светлее и
глубже всякого дня.
моим счастьем? Для тебя я богат, одинокий, для тебя я клад и
сокровищница?
Разве я набожен? Разве я божествен? Но день и мир, вы слишком
грубы,
глубокому счастью, к более глубокому несчастью, прострите их к
какому-нибудь Богу, но не простирайте их ко мне, --
все же я не Бог и не ад Божий: мир -- это скорбь до всех
глубин.
Бога, а не ко мне! Что я! Опьяненная сладкозвучная лира,
понимает, но который должен говорить перед глухими, о
высшие люди! Ибо вы не понимаете меня!
послеполудень! Теперь наступил вечер, и ночь, и полночь, -- пес
воет, ветер, --
Ах! Как она вздыхает, как она смеется, как она хрипит и охает,
эта полночь!
Она, должно быть, перепила свое опьянение? она стала чересчур
бодрой? она снова пережевывает?
полночь, и еще больше свою радость. Ибо это радость, когда уже
скорбь глубока: но радость глубже бьет ключом.
срезал тебя! Я жесток, ты истекаешь кровью: для чего воздаешь
ты хвалу моей опьяненной жестокости?
говоришь ты. Благословен, да будет благословен нож виноградаря!
Но все незрелое хочет жить: о горе!
страдает, хочет жить, чтобы стать зрелым, радостным и полным
желаний,
светлого. "Я хочу наследников, -- так говорит все, что
страдает, -- я хочу детей, я не хочу себя". --
хочет себя самое, хочет вечности, хочет возвращения, хочет,